Читать «Из записной тетради» онлайн - страница 4

Марк Александрович Алданов

Сходные мысли можно найти и у сторонников диктатуры. Очень интересно писал, например, Муссолини о Макиавелли. Только у них все же откровенности меньше, а дисциплины больше. О кризисе демократии ведь первые заговорили демократы. Еще ни один диктатор о кризисе диктатуры не говорил.

А может быть, Жез — «внутренний враг»? Очень они опасны, незаметные внутренние враги — и для диктатуры, и для демократии. Зарежут — да еще скажут надгробное слово, — как император Фердинанд, подославший к Валленштейну убийц, велел отслужить по нем три тысячи панихид.

«Неутолимое страдание, нищета, разврат — что так широко разлито на страницах Достоевского — это только гноище, на котором по закону необходимости вырастает преступное; искаженные характеры, то возвышающиеся до гениальности, то ниспадающие до слабоумия — это отражение того же преступного в человеческих генерациях, наконец, это борьба с ними человека и бессилие его победить; среди хаоса беспорядочных сцен, забавно-нелепых разговоров (быть может, умышленно нагроможденных автором) — чудные диалоги и монологи, содержащие высочайшее созерцание судеб человека на земле — здесь и бред, и ропот, и высокое умиление его страдающей души. Все, в общем, образует картину, одновременно и изумительно верную действительности, и удаленную от нее в какую-то бесконечную абстракцию... Удивительно, — в эпоху совершенно безрелигиозную, в эпоху существенным образом разлагающуюся, хаотически смешивающуюся, создается ряд произведений, образующих в целом что-то напоминающее религиозную эпопею, однако, со всеми чертами кощунства и хаоса своего времени. Все подробности здесь наши; это— мы, в своей плоти и крови, в бесконечном грехе и покаянии говорим в его произведениях; и, однако, во все эти подробности вложен смысл, которого мы в себе не знали. Точно кто-то, взяв наши хулящие Бога языки и, ничего не изменяя в них, сложил их так, так сочетал тысячи разнородных их звуков, что уже не хулу мы слышим в окончательном и общем созвучии, но хвалу Богу; и ей удивляясь, к ней влечемся».

В ту пору, когда это писал Розанов, мы еще были молоды. «Ton siècle était, dit-on, trop jeune pour te lire...». Жизнь оказалась лучшим комментатором достоевщины. В Москве есть но Достоевскому семинарии. Самый наглядный — на Лубянке.

Как некоторые гениальные мысли Чаадаева, роман «Бесы» не был понятен до событий последнего десятилетия. В минуты мрачного вдохновения зародилась эта книга в уме Достоевского. Этот человек, не имевший представления о политике, был в своей области подлинный пророк, провидец глубины и силы необычайной. Октябрьская революция без него непонятна; но без «проекции» на нынешние события непонятен до конца и он, черный бриллиант русской литературы...

«Преступление и наказание». Гениальный ребус. «Парадокс» о Наполеоне и Алене Ивановне логически не разрешается и не разрешим. Достоевский ничего не может ответить Раскольникову (так же, как в «Братьях Карамазовых» Алеша ничего не может ответить Ивану). Преступление занимает в книге десять страниц, а наказание семьсот. Преступление (гнусное и ужасное) рассказано так, что дух захватывает (помню, как я читал в первый раз): «Вдруг схватят Раскольникова?.. Нет, слава Богу, спасся!..» А при изображении наказания — художественный фокус: каторга показана очень уклончиво, сдержанно, в эпилоге. Достоевский хорошо знал, что такое каторга. Описать ее здесь по-настоящему значило бы вызвать безнадежную путаницу во всем замысле романа. Наказание стало бы тоже преступлением и от злополучной идеи «очищения страданием» осталось бы, вероятно, немного. Пришлось бы очистить страданием и все каторжное начальство. Когда у Достоевского зло побеждается добром, читатель же* пытывает смутное беспокойство. В свете того, что Достоевский знал и думал о жизни, «Дневник писателя» кажется насмешкой.