Читать «Конъюнктуры Земли и времени. Геополитические и хронополитические интеллектуальные расследования» онлайн - страница 164
Вадим Леонидович Цымбурский
Критики стандартного «боденовского» толкования суверенитета много раз говорили о его схоластичности. Взять, например, любые государства, состоящие в военном союзе. Вступая в него, они во многом утрачивают свободу решений и начинают в важнейших вопросах войны и мира руководствоваться не прямыми, сиюминутными своими интересами, а долгосрочными взаимными обязательствами – вплоть до того, что вступают в войны, не будучи к ним готовыми, как Россия в 1914 году, или даже вовсе их не желая, как Англия и Франция в 1939-м. Значит ли это, что они добровольно лишают себя суверенитета? А если да, то зачем они это делают? Лишь мельком напомню давние хрестоматийные споры в связи со статусом доминионов о том, возможен ли суверенитет внутренний без внешнего. Или о положении в федеративных государствах, где власть делится между федеральным правительством и штатами так, что ни одна инстанция не может нарушить полномочий другой. Кто здесь полновластный суверен? Ясно, что во всех этих разнородных, многократно дискутировавшихся случаях политологи имеют дело с особым проявлением суверенитета – не как независимости, а как фиксированной, обязывающей взаимозависимости субъектов.
Если перейти к повседневной политической речи, то в ней «суверенитет» обычно вовсе не тождествен ни «полновластию», ни «независимости». Например, Э. Шеварднадзе в книге «Мой выбор» вспоминает, как в бытность главой компартии Грузии стремился «к достижению республикой реального суверенитета, хотя бы в рамках существующей системы». Но разве «суверенитет в рамках системы» – это «полновластие и независимость»? Всякий, кто читал мемуары О. фон Бисмарка, знает, что в Германской империи правители мелких княжеств и королевств, уступив имперскому правительству в Берлине важнейшие вопросы политики, юстиции, экономики, продолжали считаться суверенами над своими владениями, хотя уже явно не были ни полновластны, ни независимы. Мы постоянно говорим, что в ходе интеграции европейские государства частично поступаются суверенитетом. Но что такое «частичное полновластие» или «частичная независимость»? Думается, в беседе о политическом процессе на Ближнем Востоке вполне естественно прозвучит вопрос: в какой мере распространяется суверенитет Израиля на отдельные территории, охваченные экспансией с 1948 по 1980-е годы? Но разве же при этом будет иметься в виду независимость Израиля или то полновластие, которым могут быть наделены обычные оккупационные органы?
Как политическая, так и речевая практика бунтует против приравнивания «суверенитета» к «полновластию и независимости». Во всех приведенных примерах мы чувствуем, что «суверенитет» – нечто иное. Но как концептуально определить это иное, с которым мы так легко оперируем на практике? И возможна ли такая «формула суверенитета», из которой, как частные случаи, были бы выводимы и традиционное понимание этой концепции, и глубинные структуры тех ситуаций, когда это понимание явно оказывается неадекватным?