Читать «Юрий Тынянов. Сочинения в трех томах. Том 3» онлайн - страница 194

Юрий Тынянов

Ах, батюшки, какой урод! Широкий нос, широкий рот!

Добрый Матюшкин и Комовский были переписчики.

Кюхля подозревал, что над ним смеются, но чем более смеялись, тем с большим упорством он писал стихи. Он где-то вычитал, что и вообще над поэтами смеялись; переписывая громадную поэму Шапелена о девственнице Иоанне д’Арк, он в предисловии прочел, как смеялся над злосчастным поэтом Буало и засмеял чуть не до смерти. Он не любил насмешливого рода. Буало написал на трагедию Корнеля «Агесилай»:

J’ai vu 1’Agesilas,— Helas!

По мнению Кюхли, такие стихи писать было легко. И правда, Броглио, — самый беззаботный, последний ученик, всегда слонявшийся по лицею и насвистывавший песенки, знать не хотевший ни о Бу,ало, ни о Шапелене, — пустил по лицею стишок о Дельвиге,

Ха-ха-ха, хи-хи-хи, Дельвиг пишет стихи.

Однажды Кюхельбекеру сунули эпиграмму на него и ждали, затаив дыхание, действия. Кюхля дважды прочел и сказал отважно, хотя и побледнев, дернувшись, раздув ноздри, что эпиграмма дурна: слог площадной, без остроты, и рифма плохая.

Яковлев, оскорбись, предложил ему самому попробовать.

Тотчас появилась эпиграмма на «нового Лагарпа». Кюхля был смешней всего в гневе.

Но Александр, продолжая вместе со всеми писать на Вилю эпиграммы, уверился, что они и впрямь плохи.

Он сел за Лагарпа.

По Лагарпу, нынче каждая язвительная черта в разговоре называлась эпиграммою. Но предмет подлинной эпиграммы была мысль остроумная и простая. Каждый может сочинить эпиграмму, но талант заключается в применении точном и остром каждого стиха.

Эпиграммам на Кюхлю недоставало краткости и простоты.

Александр не давал своих стихов Кошанскому. Глубокое уныние, в которое впадал непризнанный поэт при чтении чужих стихов, его бесстрастный голос, когда он делал свои замечания, почти всегда дельные, самые похвалы, жеманная улыбка — отучили Александра. Заметя погрешность, Кошанский с некоторой хищностью вырывал листок из рук юнца-поэта, со сладострастием зачеркивал ненужное или бессмысленное слово и тут же надписывал исправление. При этом обнаружилась важная черта: для него были погрешностями равно ошибки противу слога и правописания. Для его самолюбия была чем-то оскорбительна скороспелая поэзия. Они посягали на священное ремесло, предназначенное для людей ученых, зрелых, искушенных. Удачные стихи, которые вдруг попадались у мальчишек там и здесь, были дело несправедливого случая и заставляли его сомневаться в себе.

Александр привык в отцовском доме к разговорам о стихах: особый блеск в глазах появлялся у дяди, отца, друзей их, когда они говорили о стихах, театре, женщинах и счастье в картах. Счастливый стих вызывал смех, восхищение, зависть, как красавица, увезенная из дому, из-под носу у родителей, шалуном, или талия, пригнавшая игроку счастье. Если славный стих был печален, все смотрели друг на друга сощурясь, с видом таинственным и важным, как заговорщики. Если поэма была зазорная, все замолкали, когда мать, тетка или гостья приближались к столу; лукавые, счастливые своими знаниями, они обиняками подзадоривали любопытство. Кошанский читал стихи плавно, покрикивая в главных местах, понижая голос до шепота в других, прерывая стих и останавливаясь для пояснений; он знал куда больше, чем дядя Василий Львович, но знал не то. У Александра почти на глазах писалась дядина поэма. Он видел листки, на которых еще не высохли чернила; он знал, что поэты хвастают, когда стихотворение удается. Кошанский более всего бранил нескромность и тщеславие. Дядя ругал Державина, ворчал на Дмитриева. Кошанский ругал только Тредиаковского. Кто был славен, тот вызывал его почтение во всем. И он не верил Кошанскому, когда тот критиковал его стихи. Каждая строчка была неверна, рифмы бедны, не было плавности, но он никогда не говорил обо всем стихотворении. Он был прав и неправ. Когда он говорил о высокой поэзии, он закатывал глаза. То же, когда говорил о женщинах. Изящность его была жеманная.