Читать «Человек мифотворящий: О литературе Испании, Португалии и Латинской Америки» онлайн - страница 5

И. А. Тертерян

Долгое время романтизм у нас делили на «революционный» и «реакционный», «прогрессивный» и «консервативный». В одном лагере оказывались Байрон, Пушкин, Гюго, Гейне; в другом — Кольридж, Жуковский, Шатобриан, Новалис. Их противостояние виделось столь непримиримым, что стали поговаривать о двух романтических методах, чуть ли не о двух романтизмах. Конкретное изучение тех или иных романтиков, тех или иных национальных ветвей направления и особенно сегодняшних судеб романтической традиции сместило понятия «прогрессивный» и «консервативный» с им уготованных мест, и все же разведение по «лагерям» продолжало существовать. В окончательном от него отказе в немалой мере заслуга Инны Тертерян. В начале 80-х годов во время всесоюзного обсуждения в ИМЛИ концепции VI тома «Истории всемирной литературы» было признано, что романтизм — явление внутренне столь противоречивое, столь богатое оттенками, что его никак не сведешь к двум антагонистичным видам.

Такая точка зрения справедлива. Но у Тертерян имелся еще один довод, который она изложила в статье «Романтизм как целостное явление». Статьей этой открывается «Человек мифотворящий», и ее название говорит само за себя. Целостность здесь ни в малой мере не синонимична однородности, единообразию, отсутствию тенденций центробежных и дисгармоничных. Целостность — не более как воля к синтезу. «Романтизм,— читаем в статье,— основывался на общекультурном сдвиге, захватившем практически все сферы общественного сознания, изменившем мировосприятие людей эпохи. В этом широком плане романтизм был ответом человеческого духа на движение истории, ставшее вдруг до осязаемости наглядным». По Тертерян, романтизм — это некий эстетический сейсмограф, отреагировавший на всемирный социальный сдвиг. И поскольку был он всемирным, при всей множественности форм реакции у нее просто не могло не быть своей специфической сверхформы, все прочие объединяющей и обуславливающей. «Одна из определяющих черт романтизма,— продолжает ученый,— осознанная установка на создание обобщающих символических образов. Романтиков привлекали мифы: библейские, античные, средневековые, фольклорные,— и они их многократно переосмысляли и обрабатывали. Но главное — они хотели дать свои образы-мифы».

Итак, снова миф, как и в творчестве Борхеса, Гарсиа Маркеса, Онетти, Варгаса Льосы. Пишучи «снова», я не оговорился, хотя латиноамериканские прозаики творят полтора столетия спустя после европейских романтических поэтов. Я лишь хотел напомнить, подчеркнуть, что именно такой была очередность открытий для Инны Тертерян: сначала Варгас Льоса, потом Шлегели.

Составители «Человека мифотворящего» на первое мест» вынесли ее работы о романтизме, и это правильно. Они — главное, для исследователя мыслившееся итогом предварительным, для человека оказавшееся, увы, окончательным. Однако «Человека мифотворящего» можно читать и иначе, примерно так, как Хулио Кортасар — один из «героев» этой книги — предлагал читать свой роман «Игра в классики», следуя совсем другому порядку глав; тогда, дескать, и роман покажется другим. Книга Тертерян останется той же. Но отдавать себе отчет, что внутренний ее «сюжет» не во всем совпадает с внешним, немаловажно. Лишь при этом условии удастся вполне понять, какие плоды принес автору взгляд на романтизм не из центра, а с периферии.