Читать «Тополь цветет: Повести и рассказы» онлайн - страница 158

Марина Александровна Назаренко

Я молчала, глядя на нее уже по-новому, и эта ее походка, и то, как звала она меня «Маринкой», и особая небрежная властность во всем, даже та ее нелюдимость приобретали теперь иное значение.

Значит, была на фронте. А я ненавидела Гитлера, работала на укреплениях Москвы, но когда в нашу маленькую комсомольскую организацию пришел парторг нашего большого учреждения и спросил, кого, по моему мнению, можно рекомендовать в разведшколу…

Но у меня были тысячи причин, тысячи! А у нее были тысячи причин идти.

Я вспомнила нашу промерзшую квартиру с отключенным отоплением, едкий дым кирпичной печки, сложенной посреди столовой, коптилку: сижу на диване, кутаюсь в шубу, смотрю сквозь дрожащий, тусклый, дымный свет на четыре черные буквы, широко поставленные над газетным подвалом: «Таня». А через некоторое время — та же газета, тот же дым в глаза, та же сосущая пустота в желудке и над таким же подвалом заголовок: «Кто была Таня».

Таню ту замучили, истерзали, подтянули под страшный глаголь гады, сволочи, фашисты. Москва волновалась, говорила о «Тане», а мы, ее ровесники, думали о ней ночами.

Эта не погибла. И за именем ее не было другого. И была у нее иная задача, но служила она тому же: уничтожить гада, свести его с земли.

Таня как-то неверно истолковала мое затянувшееся молчание.

— Вот ты скажи мне, почему так часто и так несправедливо обвиняют женщину на фронте? — спросила глухо и посмотрела на меня осуждающе и строго. — До чего одиноко и сиротливо ей. Хочешь, расскажу, как мы шли в наступление?

Я слушала ее голос, низковатый и теплый, становившийся временами жестким, деловым и непримиримым, и думала, как много порой берем мы на себя, пытаясь судить о чужой жизни.

Шли мы в наступление. У меня не хватало бинтов, и я ругалась с Ольгой, сандружинницей. Какой-то раненый санинструктор попался и отдал мне свою сумку — представляешь, ему она больше не требовалась, он возвращался оттуда. У него была прострелена рука, а я завидовала ему. Завидовала и артиллерии, остававшейся на местах… У дороги лежал раненый, гимнастерка на животе вздулась, оттуда выпирало желто-красное, и сам он был желтый и все просил: «Братцы, помогите, братцы, помогите!» Никто даже не нагнулся, не утешил. Проходили, зная про себя что-то более ужасное, чем этот раненый. Каждый думал, что, может быть, идет на более страшное. И каждый нес в себе очень большое и важное. Было так, будто каждый жил последний час и жил не для себя.

А раненые все попадались, кто руку нес, кто корчился на ходу, кто был желт, кто сер, кто почти черен. Разминуться трудно — шли по узкому прогалку среди минированных полей, вязкая почва смесилась в грязь, в грязи трупы застряли. Шли по грязи и по трупам, не поднимая голов шли, а в уме у меня все раненый у дороги. И уже когда спускалась в траншею, подумала, что вот так же, может быть, буду лежать я, никто и не взглянет, а если бы попала домой, то как бы волновалась мама. А если бы увидали его в Москве, на постели, как жалели бы все и плакали…

Таня откинула штору на окне и недобро смотрела вдоль двора — лицо ее снова было хмуро и нелюдимо. И вдруг улыбнулось — и словно открылось, распахнулось. Я посмотрела из-за ее плеча — по двору шел Юра, огромный, ловкий и, кажется, — чуть сутуловатый.