Читать «Санкт-Петербургские вечера» онлайн - страница 29

Жозеф де Местр

Кавалер. Не будет никакой пользы, по крайней мере, для меня, если вы сейчас пойдете дальше, — ибо стоило вам упомянуть о дикарях, как я уже перестал вас слушать. Несколько брошенных вами мимоходом слов об этой породе людей целиком завладели моим вниманием. Так вот, сумеете ли вы мне доказать, что языки диких — это именно остатки, а не изначальные элементы языков?

Граф. Если бы я хотел взяться за это доказательство всерьез, то сначала попытался бы доказать, что как раз вам, г-н кавалер, следует доказывать обратное, — но я опасаюсь вдаваться в подобную диссертацию: она заведет нас слишком далеко. Но если вам кажется, что важность предмета заслуживает того, чтобы я, по крайней мере, изложил вам свое мнение, то я сделаю это ради ваших будущих размышлений охотно и в подробностях. Итак, вот что я думаю по важнейшим пунктам вопроса, частное следствие которого овладело вашим вниманием.

Сущность всякого духа заключается в познании и любви; пределы его познания суть пределы его природы. Существо бессмертное ничего не познает: по природе

своей оно уже знает все, что ему должно знать. С другой стороны, ни одно разумное существо не способно естественным образом любить зло; для этого Бог должен был сотворить его злым, что невозможно. Следовательно, если человек подвластен неведению и злу, то лишь в силу порчи, не являющейся абсолютно неизбежной, — а она не могла быть ничем иным, кроме как следствием преступления. И эта потребность, эта жажда знания, движущая человеком, есть природное его стремление, возносящее его к исконному состоянию и возвещающее человеку о том, что он есть по своей сути.

Человек, если можно так выразиться, тяготеет к области света и знания. Ни один бобр, ни одна ласточка или пчела не желают знать больше, чем знали их предки. Все существа спокойно занимают отведенное им место. Все они пали, но не ведают о том, — лишь человек это чувствует, и подобное ощущение есть вместе доказательство его величия и нищеты, высоких прав и невероятного вырождения. В том состоянии, до которого он опустился, человек лишен даже печального удовольствия не знать самого себя: ему должно беспрестанно себя созерцать, и он не может делать это, не краснея от стыда. Даже собственное величие смиряет его гордыню, ибо свет познания, возвышающий человека до ангелов, в то же время открывает в нем самом отвратительные склонности, превращающие его в зверя. В глубине своего существа ищет человек хоть какую-то неиспорченную часть — и не может найти: все осквернено грехом, и «весь человек — одна сплошная язва*. Непостижимое соединение двух разнородных и несовместимых сил, уродливый кентавр, — человек чувствует, что сам он есть следствие какого-то неведомого злодеяния, какого-то омерзительного смешения, осквернившего его существо до самых глубин. Всякий дух есть по природе своей результат, вместе тройственный и единый, восприятия, которое схватывает, рассудка, который утверждает, и воли, которая действует. Первые две способности лишь ослаблены в человеке, последняя же — сломлена;' она подобна змее уТассо,(2) которая «ползет за своим хвостом», страдая от собственного позорного бессилия. Именно в этой, третьей, способности и чувствует человек смертельную рану. Он не знает, чего хочет; он не хочет того, чего хочет; он хочет того, чего не хочет; он хотел бы хотеть. Он обнаруживает в себе нечто чуждое и более сильное, чем он сам. Мудрец сопротивляется и восклицает: «Кто избавит меня?» Безумец покоряется, зовет свое малодушие счастьем, но и он не может избавиться от другой, неиспорченной в своей основе воли, — и угрызения совести, пронзающие его сердце, вопиют к нему: «Делая то, чего не хочешь, ты соглашаешься с законом». И кто же поверит, что человек мог выйти из рук Творца в таком виде? Самая эта мысль возмущает настолько, что уже одна философия — я разумею, философия языческая — открыла первородный грех. Не говорил ли старый Тимей из Локр(7) (и наверняка вслед за своим учителем, Пифагором),(8) что «пороки наши происходят не столько от нас самих, сколько от отцов наших и тех стихий, из которых мы состоим»? Не сказал ли Платон, что «следует винить скорее порождающее, нежели порожденное»? И не прибавил ли он в другом месте, что Господь, Бог богов, узрев, как подчиненные размножению существа утратили (или разрушили в самих себе) «бесценный дар, решил подвергнуть их лечению, способному разом и возрождать, и наказывать»?3 И Цицерон нисколько не удалялся от мнений тех философов и посвященных в таинства, которые полагали, что «мы живем в этом мире для того, чтобы искупить некое злодеяние, совершенное в мире ином». Он даже где-то цитирует сравнение Аристотеля, которого созерцание человеческой природы навело на мысль о страшных муках несчастного, привязанного к трупу и обреченного разлагаться вместе с ним. В другом месте он ясно говорит, что «природа обошлась с нами скорее как мачеха, а не как мать, и что божественный дух в нас как бы заглушен полученной от природы склонностью ко всевозможным порокам». И не замечательно ли, что Овидий(10) описывал человека совершенно в тех же выражениях, что и св. Павел? Эротический поэт сказал: «Вижу благо, люблю его, но зло соблазняет меня»,1,1 между тем апостол в изящном переводе Расина(13) говорит: