Читать «Санкт-Петербургские вечера» онлайн - страница 14

Жозеф де Местр

Греции. Но вот г-н Пинкертон/20 также обладающий известными правами на наше доверие, позволил себе посмеяться над браминами; он вообразил, что способен им доказать, будто Ману мог быть не более чем почтенным законоведом тринадцатого столетия. Не в моих правилах, господа, препираться из-за столь ничтожных расхождений; итак, я прочту вам сейчас этот отрывок; время же его появления на свет пусть остается для нас тайной.

«В начале времен создал Брахма духа кары, коего предназначил служить царям. Он наделил его телом из чистого света. Дух сей есть сын Брахмы, он — само правосудие и защита всякой твари. Страх перед этим духом вынуждает все одаренные чувством существа, способные к, движению и неподвижные,ш блюсти умеренность в естественных наслаждениях и не удаляться от исполнения долга. И потому, приняв как должно во внимание место, время, собственные силы и божественный закон, да наложит царь справедливую кару на всех, кто творит неправедное, ибо наказание есть действенное орудие, истинный распорядитель общественных дел и страж законов; мудрецы нарекли его поручителем за все четыре сословия государства, ведающим точным исполнением их обязанностей. Наказание управляет родом людским, наказание оберегает его, наказание бодрствует, когда дремлют стражи человеческие. В наказании заключается для мудрого венец правосудия. Стоит лишь нерадивому монарху забыть о каре — и сильный кончит тем, что изжарит на огне слабого. Весь род людской удерживается в границах

порядка наказанием, ибо не найти на земле невинности, и лишь страх перед карой позволяет мирозданию наслаждаться предназначенным ему благополучием. Порча поразит все сословия, всякие преграды разрушатся, замешательство и неустройство овладеют людьми, если наказания исчезнут или будут налагаться несправедливо. Но когда темноликая, с горящим взором Кара выступает вперед, дабы низвергнуть преступление, — тогда народ спасен, если у судьи верный глаз».

Сенатор. Восхитительно! Великолепно! Вы превосходно поступили, откопав для нас этот образчик индийской философии, а датировка его и в самом деле ничего здесь не значит.

Граф. Такое же впечатление он произвел и на меня. Я нахожу в нем европейский разум и должную меру того восточного пафоса, который всем по нраву, пока не становится преувеличенным. Не думаю, что можно с большим достоинством и силой выразить грозную и божественную прерогативу суверенов — наказание виновных.

Но позвольте мне, умудренному этими печальными словами, задержать на мгновение ваш взор на том, что, без сомнения, поначалу шокирует нашу мысль и, однако, вполне достойно стать ее предметом.

Из этой грозной прерогативы, о которой я только что говорил, с необходимостью вытекает существование человека, призванного налагать на преступление назначенную людским правосудием кару. В самом деле, такие люди есть повсюду, хотя и нельзя постичь, как они вообще возможны, ибо разум наш не в силах открыть в человеческой природе какое-либо побуждение, способное определить выбор в пользу этого ремесла. Полагаю, размышление уже стало для вас слишком привычным делом, чтобы вам не приходила часто на ум мысль о палаче. Так что же это за непостижимое существо, способное предпочесть стольким приятным, доходным, честным и даже почтенным занятиям, которые во множестве открыты ловкости и силе человека, ремесло мучителя, предающего смерти себе подобных? Его рассудок, его сердце — так ли они сотворены, как и наши с вами? Не заключено ли в них нечто особенное, чуждое нашему существу? Что до меня, то я не в силах в этом усомниться. Внешне он создан, как мы, он появляется на свет, подобно нам, — и однако, это существо необыкновенное, и чтобы нашлось ему место в семье человеческой, потребовалось особое веление, некое нат(23) Всетворящей силы. Он сотворен — как сотворены небо и земля. Взгляните только, чем он является во мнении людском, и попытайтесь, если сумеете, постичь, как он может не замечать этого мнения или действовать ему наперекор! Едва лишь власти назначат ему обиталище, едва лишь вступит он во владение им, как другие жилища начинают пятиться, пока дом его вовсе не исчезнет у них из виду. В подобном одиночестве и образовавшейся вокруг него пустоте и живет он с бедною своею женой и ребятишками. Он слышит их человеческие голоса — но не будь их на свете, ему бы остались ведомы лишь стоны... Раздается заунывный сигнал, и вот уже отвратительный судейский чиновник стучит в его дверь, извещая, что в нем есть нужда. Он выходит из дому, он прибывает на площадь, где уже теснится трепещущая толпа. К его ногам бросают отравителя, отцеубийцу или святотатца; он хватает осужденного, растягивает его члены, привязывает к горизонтальному кресту — тут наступает жуткая тишина, и не слышно уже ничего, кроме хруста переломанных брусьями костей и воя жертвы. Он отвязывает жертву, он влечет ее к колесу; раздробленные члены переплетаются между спицами, бессильно свисает голова, волосы встают дыбом и открытый рот, словно печь, извергает временами немногие кровавые слова, призывающие смерть. Он кончил дело, громко стучит его сердце, но в нем — радость; он ликует и вопрошает себя в сердце своем: «Так кто же колесует лучше, чем я?» Он сходит с помоста, он протягивает испачканную кровью руку — и правосудие издали швыряет ему несколько золотых монет, которые проносит он сквозь двойной ряд пятящихся в ужасе людей. Вот он садится за стол и ест, потом ложится в постель и спит. И проснувшись на следующее утро, он вспоминает о чем угодно, только не о том, что делал накануне. Человек ли это? — Да: Бог принимает его в храмах своих и позволяет молиться. Он не преступник, и однако ни один язык не назовет его, например, человеком добродетельным, порядочным или почтенным. Ни одна моральная похвала к нему не подойдет, ибо все они предполагают отношения к людям, а их у него нет.