Читать «Письма из Москвы в Нижний Новгород» онлайн - страница 6

И. М. Муравьев-Апостол

Сколь сей дар небесный ни изменялся, переходя от истины к заблуждениям и обратно, но цель его, от начала мира и до сих дней, одна и та же. Деизм, политеизм, исламизм — и сколько ни есть исповеданий, все они различествуют между собою по одному только наружному виду, в существе же они одно и служат к одному.

Посему-то мне кажется, напрасно говорят: теократия была у одних евреев, — нет! она везде, где есть правительство, а не насильство. Деспотизм, Монархия, Олигархия, Аристократия, Демократия, — назови, как хочешь, везде действующая первая пружина — Бог. Где он сообщается с людьми посредством религии, там процветают и все добродетели нравственные и гражданские: любовь к Отечеству, повиновение законам и властям; там правда в судах, мужество на поле брани, в трудах терпение, в правлении разум.

Одним словом: Бог судия и бессмертие души — тайное соглашение всех народов, основа всех религий от начала мира — вот понятия, которые служат узлом, связующим все общества человеческие. Послабнет узел, послабнут и связи общественные; расторгнется — и все станет кверху дном, как мы то видели и еще видим во Франции и по сей день.

Моя система, для меня по крайней мере, прочна и утешительна: Галлева, признаюсь, гораздо проще и решительнее. Если бы спросить этого черепослова-мудреца: зачем целые восемь лет кровь льется по всей Европе? Зачем полмиллиона разноплеменных воинов хлынули с запада на восток и пришли в Россию жечь, грабить и опустошать ее? Зачем древняя столица, Москва, стала жертвою пламени? Он бы на все эти вопросы отвечал наотрез: потому, что в 1769 году родился в Корсике некто Наполеон, у которого на черепе следующие приметы: желвак, как рог, на самой средине лба — знак неслыханной дерзости; на темени глубокая впадина — знак презрения и ненависти ко всему роду человеческому; у

левого виска шишка — страсть видеть текущую человеческую кровь;

между бровями два возвышения

знаки вероломства и... Постой, гос

подин Галль!9 мне уже кажется, я все это вижу! — Ах! с каким удовольствием подержал бы я в руках своих Бонапартов череп!

ПИСЬМО ТРЕТИЕ

Ты упрекаешь меня, друг мой, в том, что я слитком сержусь, слишком браню французов: оно, может быть, и правда, и я готов буду признаться в излишестве, только с тем, чтоб ты сперва показал мне, как, в подобном случае, можно быть — умеренным. Слова, выражения мыслей, должны ли быть, сколько возможно, соразмерны с движением души того, который их произносит? — Буде оно так, то зачем почитать бранью, естьли я называю французов неистовцами, извергами, чудовищами? Я точно так же поступаю, когда называю розу — алою, свинец — тяжелым, перец — горьким: я говорю то, что чувствую, и вызываю все Академии в свете, даже Парижский Институт,1 доказать мне, что я неправ. Укоряя меня в недостатке умеренности, ты, друг мой, забыл безделицу: забыл, что я живу в Москве, окружен памятниками злобы французов противу нас, где быть умеренным в чувствах к неистовейшим врагам нашим значит, по моему заключению, то же, что быть колодою, а не человеком. Боже упаси меня от такой умеренности, хотя бы она и добродетелью называлась! Но я скорее соглашусь с Дантом, который в аде своем выдумал особливой лимб для этаких холодных философов,2 добрых, умеренных людей, которые могут не ненавидеть виновников гибели Отечества своего.