Читать «Обетованная земля» онлайн - страница 37

Эрих Мария Ремарк

— Кончай реветь! — оборвал его я. — Слезами горю не поможешь. Уж это бы тебе давно пора усвоить.

— А я и не плачу, — раздраженно возразил он. — Я хотел высморкаться. У меня эмоции действуют на нос. Не на глаза. Если бы я умел плакать, я бы совсем другой успех имел. А то кому нужен такой Ромео, который от волнения начинает сопеть, как тромбон? Я чуть что, так просто задыхаюсь.

Он несколько раз оглушительно высморкался, после чего заковылял к стойке Мойкова.

Я взял вазу и отнес к себе в комнату. Поставил на подоконник и принялся рассматривать в меркнущем свете сумерек. Был примерно тот же час вечера, что и летом в Брюсселе, когда музей закрывался и я мог выйти из своего убежища. Я медленно поворачивал вазу в разные стороны. Я прочел почти всю — не очень обширную — литературу по этим вазам и видел множество рисунков и фотографий. Я знал, что поддельный экземпляр можно распознать по мелким погрешностям в орнаменте: если на бронзе в стиле Чжоу имеются мельчайшие декоративные элементы, возникшие только в эпоху Хань, или даже Мин, или Тан, — это значит, что перед нами поздняя копия. На своей вазе я таких погрешностей не обнаружил. Видимо, мой экземпляр был создан в середине эпохи Чжоу, примерно за пятьсот — шестьсот лет до нашей эры.

Я лег на кровать, а вазу поставил рядом на тумбочку. Со двора доносилось лязгание мусорного бачка, металлические голоса судомоек и мягкий гортанный бас негра, выносившего отбросы.

Я и сам не заметил, как заснул. Когда проснулся, была уже ночь. Сперва я не понял, где нахожусь. Потом заметил бронзу, и на мгновение мне показалось, что я снова в музее, в своей каморке. Я сел на кровати и мелко, часто задышал. Я понял, что спал, и даже смутно припоминал, что именно снилось; однако вспоминать сон мне не хотелось. Я встал и подошел к широко распахнутому окну. За окном был двор; там, в темноте, маячили мусорные бачки. «Я свободен», — сказал я темноте и еще несколько раз повторил те же слова самому себе, тихо и настойчиво, как часто делал в годы скитаний. Почувствовав, что успокаиваюсь, я снова посмотрел на бронзу, последний отсвет которой вобрал в себя красноватый свет ночных огней города. Внезапно я ощутил, что бронза дышит. Патина на ней не была мертвой, непохоже было, чтобы ее наклеили или вытравили на зашершавленной поверхности — она росла сама по себе, медленно, веками: из омывавшей ее воды, из земных минералов, с которыми она сплавлялась, и, судя по отчетливой голубой полоске у основания вазы, из фосфорных соединений, скопившихся за многие сотни лет из-за соседства с мертвым телом. Патина отливала тем самым тусклым блеском, что и неполированная бронза эпохи Чжоу в брюссельском музее; ее пористая поверхность не поглощала свет, как это бывает с искусственной патиной, а лишь придавала ему легкую шелковистость — матовую, как у грубого шелка-сырца. На ощупь бронза не казалась холодной.

Поставив вазу на место, я снова уселся на кровать, уставившись прямо перед собой. Я сознавал, что все мои рассуждения — всего лишь попытка заглушить голос памяти. Я не хотел вспоминать о последнем утре в Брюсселе, когда Сибилла, распахнув дверь, ворвалась в мою каморку и лихорадочно зашептала, что ее отца увели на допрос и мне надо бежать — срочно, никто ведь не знает: вдруг его будут пытать, а он не выдержит и обо всем расскажет. Она подтолкнула меня к двери, но потом, снова окликнув, быстро сунула мне в карман горсть мелочи.