Читать «Парамонов покупает теплоход» онлайн - страница 63

Станислав Токарев

Так размышлял Песчаный, внушая себе, что его личная нынешняя позиция со всех точек зрения единственно правильна и принципиальна. Конечно, мыслил он, Емельян достоин жалости, но как можно жалеть человека, постоянно стремившегося от своего прямого дела получать удовольствие и получавшего? Как? Коль удовольствие, то в чём тогда заслуга? В чём она, когда не проявлены ни воля, ни терпение? Нет, уважения заслуживает такой человек, которого хоть и ждут дома уют и тепло, ждут на секретере кляссер и лупа, и альбом, и пинцет, на лоснящихся маленьких квадратах, прямоугольниках, треугольниках — бегающие, прыгающие, метающие копья и ядра маленькие люди под сенью пальм, соборов, небоскрёбов, но человек говорит себе — «нельзя» и говорит себе — «нужно». А если другой всю жизнь говорит себе одно: «хочется»? И испытывает наслаждение где? — в фильтровальной, выясняя состав аммиачного, нитритного и нитратного азота в обыкновенной воде? Уважать ли его за это? Жалеть ли?..

Неосознанно — и совершенно нелогично — Борис Песчаный жалел себя.

Залёткину сделалось лучше, и лечащий врач разрешил посещения. Молодой кандидат медицинских наук вопреки догмам и канонам не запрещал — напротив, рекомендовал осторожно вводить пациента в курс комбинатских дел. Впрочем, только тех, которые вызовут положительные эмоции. Как было известно ещё древним, подобное излечивается подобным. Металлургия — жизнь Алексея Фёдоровича, она и только она способна помочь восстановлению нарушенных функций.

Впрочем, побывавший в больнице помощник директора Гаспарян сообщил затем в управление, что, когда он принялся описывать, как на комбинате всё великолепно ладится и как все ждут не дождутся возвращения Алексея Фёдоровича, тот шёпотом предложил не валять ваньку, но докладывать подробно по каждой позиции плана.

Навестил Залёткина и Парамонов. День был пасмурный, он как бы томился в нерешительности, то ли разродиться последним дождём, то ли первым снегом. Серыми казались белоснежные подушка и пододеяльник. И лицо Алексея Фёдоровича было безжизненно серым, и отчётливо проступали на опавших щеках ветвистые прожилки, клубки вен на висках. Похоже, Залёткин дремал. Выпуклый лоб выступал из подушки, и Емельян вдруг отчётливо представил, словно ощутил холод другого лба. Материнского, когда она лежала в гробу. Ничего живого не осталось в том холоде, ничего человеческого.

Емельян тогда опоздал. Знал: матери остались считанные дни, и не было его вины, что на каких-то узловых станциях перед какими-то другими — бесконечными, безжалостно грохочущими составами загорался зелёный свет, а перед его спотыкливым пассажирским — красный. Он давно не видел матери — в последний раз был у неё после вояжа в Рим, об этой поездке рассказывал. Сутулая, руки под фартуком, она подняла на него старческие выцветшие глаза: «Рим — это что же, страна такая?» Средняя дочь Клара, географичка, возмутилась: «Мама, как вам не стыдно, ведь Рим столица Италии!» Емельян же примирительно пояснил, что Рим, если взять Ватикан, где проживает папа, тоже вроде страны. И рассказал, как за ручку поздоровался с папой, их главным священником, наподобие нашего патриарха. «Поди, врёшь ты всё, вранина», — засмеялась мать, стеснительно прикрывая ладонью только дёсны… Вот перед этой-то старой слабой матерью вины своей никогда ему не избыть.