Читать «Память, говори (пер. С. Ильин)» онлайн - страница 49

Владимир Набоков

Бабушка автора по матери, Ольга Николаевна Рукавишникова (18451901), Петербург, около 1885 года.

Отец автора, Владимир Дмитриевич Набоков (18701922), снятый примерно в 1885 году, гимназистом, с тремя его братьями (слева направо: Дмитрий, Константин и Сергей). Отцу предстояло вот-вот закончить Третью гимназию и в поразительно раннем возрасте поступить в университет. Дядя Константин, одиннадцати-двенадцатилетний, все еще получал домашнее образование. Дядя Дмитрий с дядей Сергеем были “правоведами”, т.е. обучались в популярном тогда Императорском училище правоведения.

Лето 1905 года в Выре еще не вылилось в охоту на бабочек. Сельский учитель водил нас на познавательные прогулки (“Звук, который вы слышите, издает коса, когда ее точат”, “Вот это поле будет на следующий год отдыхать”, “Ну, просто птичка – никак не называется”, “Если мужик пьет, то это от бедности”). Осень выстлала парк разноцветными листьями, и мисс Робинсон познакомила нас с прелестной выдумкой, которая прошлой осенью доставила столько радости “сыну посла” – привычному персонажу ее мирка – набрать и разложить на большом листе бумаги кленовые листья, образующие почти полный спектр (минус синий – большая потеря!), зелень переходила в лимонный цвет, лимонный в апельсиновый и так далее, через красные к багрово-бурым, вновь к красноватым, и назад, через лимонный к зеленому (этот отыскать было трудненько, разве что на краешке листа – последнем рубеже отваги). Первые заморозки уже прихватили астры, а мы все не переезжали в город.

Зима 19051906 годов, среди которой Mademoiselle приехала из Швейцарии, была единственной во все мое детство, проведенной нами в деревне. То был год забастовок, бунтов и вдохновленных полицией погромов, и отец, видимо, хотел продержать семью подальше от города, в нашем тихом деревенском поместье, где его популярность среди крестьян могла, как он правильно рассчитал, умерить риск, неизбежный при любых беспорядках. К тому же зима эта выдалась на редкость суровой, снегу навалило много, как раз столько, сколько Mademoiselle и думала, верно, найти в гиперборейском мраке далекой Московии. Я не встречал ее, когда она выгрузилась на маленькой станции Сиверская, откуда ей еще предстояло проехать в санях с десяток верст до Выры, но делаю это сейчас, стараясь вообразить, что она увидела и почувствовала на этом последнем перегоне своего сказочного путешествия, пришедшегося на столь неудачное время. Ее русский словарь, помнится, состоял из одного короткого слова – того же, одинокого слова, которое она годы спустя увезла обратно в Швейцарию. Это словечко “где” превращалось у нее в “гиди-э”. Его хватало за глаза. Звуча граем потерявшейся птицы, оно набирало столько вопросительной силы, что удовлетворяло всем ее нуждам. “Гиди-э, гиди-э?” – заливалась она, не только добиваясь определения места, но выражая бездну печали – одиночества, крушения надежд, бедности, болезни, поисков обетованного края, где ее наконец поймут и оценят.