Читать «Память, говори (пер. С. Ильин)» онлайн - страница 48

Владимир Набоков

– А что Яремич? – одним летним вечером сороковых годов спросил я у М. В. Добужинского, с которым мы прогуливались по буковой роще в Вермонте. – Его еще помнят?

– А как же, – ответил Мстислав Валерианович. – Он был одарен исключительно. Не знаю, каким он был учителем, зато знаю, что вы были самым безнадежным учеником из всех, каких я когда-либо имел.

Глава пятая

1

Я не раз замечал, что стоит мне подарить вымышленному герою романа драгоценную мелочь из моего прошлого, как она уже начинает чахнуть в искусственной среде, куда я столь резко ее перенес. Хотя мое сознание еще сохраняет ее, личное ее тепло, обратное обаяние пропадают, и вот уже она становится частью скорей моего романа, чем моего прежнего “я”, которое, казалось бы, так хорошо защищало ее от посягательств художника. Целые дома рассыпаются в моей памяти совершенно беззвучно, как в немом кинематографе прошлого, и образ моей французской гувернантки, которую я одолжил когда-то мальчику из одной моей книги, быстро тускнеет, поглощенный описанием детства, с моим никак не связанного. Человек во мне восстает против писателя, и вот попытка спасти что еще осталось от бедной Mademoiselle.

Женщина крупная, очень дородная, она вразвалку вошла в нашу жизнь в декабре 1905 года, когда мне было шесть лет, а брату пять. Вот и она. Так ясно вижу ее пышные, зачесанные кверху волосы с непризнанной сединой, три морщины на суровом лбу, густые брови, стального цвета глаза за стеклами пенсне в черной оправе, эти зачаточные усы, эту неровную красноту большого лица, сгущающуюся, при наплыве гнева, до добавочной багровости в окрестностях третьего и обширнейшего ее подбородка, который так величественно располагается на высоком скате ее многосборчатой блузы. Вот она садится, вернее приступает к акту усадки: ходит студень под нижнею челюстью, осмотрительно опускается чудовищный круп с тремя костяными пуговицами на боку, и напоследок она разом сдает всю свою колышущуюся массу камышовому сиденью, которое со страху разражается скрипом и треском.

Почти целый год мы пробыли за границей. Проведя лето 1904 года в Бельвю и Аббации и еще несколько месяцев в Висбадене, мы в начале 1905-го вернулись в Россию. Месяца точно не помню. Одна наводящая мелочь подсказывает, что в Висбадене меня водили в русскую церковь – первую, в какой я вообще побывал, – и что произошло это, вероятно, о Великом посту (во время службы я спросил у матери, о чем толкуют священник и дьякон, она по-английски прошептала в ответ, что они говорят нам, как все мы должны любить друг друга, однако я вывел из ее слов, что эти дивные персонажи в сверкающих конусовидных одеждах заверяют друг друга в вечной дружбе). Из Франкфурта мы приехали в буранный Берлин, а на следующее утро сели в Норд-Экспресс, с громом примчавший из Парижа. Через двенадцать часов мы достигли русской границы. Ритуальная смена вагонов и паровозов приобретала на фоне зимы новый, странный смысл. Волнующее понятие “родины” впервые органически слилось с уютно хрустящим снегом, глубокими следами на нем, красным лоском паровозной трубы, с высокой поленицей березовых дров под собственным их, перевозным снегом на красном тендере. Мне еще не было и шести, но этот год за границей, год трудных решений и либеральных надежд, приучил маленького русского мальчика к взрослым разговорам. Ностальгия матери и отцовский патриотизм поневоле отражались на нем. В итоге именно это возвращение в Россию, мое первое сознательное возвращение, представляется мне теперь, шестьдесят лет спустя, репетицией – не великого возврата домой, которого никогда не случится, но постоянных снов о нем в долгие годы моего изгнанничества.