Читать «Избранные эссе 1960-70-х годов» онлайн - страница 5

Сьюзен Зонтаг

Поскольку история как система  координат человеческого опыта подчинила себе природу, человечество принялось думать о своем опыте в исторических категориях, а традиционные понятия философии с их внеисторизмом стали обнаруживать свою бессодержательность. Единственным мыслителем,  который рискнул встретить этот нешуточный вызов лицом к лицу, оказался Гегель. Он решил, будто сумеет спасти философское предприятие от вставшей на повестку дня коренной перестройки человеческого сознания, если предложит рассматривать философию в качестве, по сути дела, истории  философии - ни больше, ни меньше. Но представив свою философскую систему, подытожившую всю историческую перспективу, в  качестве окончательной, то есть - надысторической, истины, Гегель положения не спас. В той мере, в какой гегелевская система была истинной,  она подводила под философией черту. Подлинной философией могла считаться лишь последняя философская система. Тем самым снова, раз и  навсегда, в мире устанавливалась “вечность”, а история приходила (либо уже подошла) к концу. Но история не желала стоять на месте. И простое  течение времени доказывало банкротство гегелевской системы.  Системы, но  не метода.  (Метод, распространивший свое могущество на все науки о человеке, сослужил службу, дав мощнейший и уникальный стимул к укреплению позиций исторического сознания.)

Теперь, после гегелевских усилий, поиск вечности как один из путей философской мысли, такая  подкупавшая  и непобедимая когда-то повадка ума  предстала во всей своей ходульности и инфантилизме. Философия изнуряла себя в старомодных фантазиях разума, возвращавших к провинциальности духа, детству человечества. Как бы прочно ни увязывались философские положения в системе доводов, ум не мог отделаться от коренного вопроса о “смысле” входивших в эти  положения терминов, вернуть начисто потерянное доверие к звонкой монете слов, подобные доводы обеспечивавших. Не справляясь с новым приливом все более обмирщенной, решительно более сведущей и результативной человеческой воли с ее  опорой на подконтрольную, взнузданную, перекроенную “природу”, с ее рисковыми ходами в мире слишком конкретных моральных и политических прописей, которые не поспевали за ускоряющимися переменами человеческого ландшафта (в том числе - за явственным накоплением конкретного эмпирического знания в печатных книгах и документах), ключевые слова философии  выглядели все более условными.  Или, что то же самое, все более пустыми  и обессмысленными.

Сносившись в ходе этих небывалых  по масштабу перемен, традиционные для философии и досужие  в их “абстрактности” фигуры мысли теперь, казалось,  не соответствовали ничему:  они уже не наполнялись смыслом, который извлекал прежде из их употребления любой думающий человек.  Описывая  ли Бытие  (действительность, мир, вселенную) или - по другой версии, составившей одну из первых и  мощнейших оборонительных линий философского предприятия (Бытие, действительность, мир, вселенная объявлялись тут лежащими “вне пределов” разума),  - описывая только сам разум, философия больше не внушала доверия к своим способностям достичь обещанной цели:  дать людям доступные формализации модели какого бы то ни было  понимания. В конце концов, языковому обиходу философии потребовались иные тактики обороны, перегруппировка сил.