Читать «После 1945. Латентность как источник настоящего» онлайн - страница 170

Ханс Ульрих Гумбрехт

Тебя нигде нет. Мир опустошенныйШезлонг в саду. Забытый стол плетеный.Дробится тень, бренча по кирпичу.Стою без сил. Из-под земли торчу.

(Перевод Б. Дубина)

Сегодня, шестьдесят пять лет спустя после написания «Апокрифа», мы наконец, быть может, более или менее смирились с трансформированным хронотопом. И все же я до сих пор нахожу очень болезненными все эти образы трудного возвращения, невозможной коммуникации и экзистенциальной пустоты, которые сопровождают поэтические описания закупоренного, тесного, перегруженного времени. Они не просто не покинули нас – они кажутся настолько более близкими к нашему восприятию мира сегодня, что недавно во время спектакля по пьесе Сэмюэля Беккета мне пришло в голову, что его сцены и персонажи больше не шокируют меня. Универсум Беккета стал нашим повседневным миром. Вот почему, как всякая истинная классика, стихотворение Пилинского говорит с нами прямо. Он сжал до одного стихотворения добрую половину всей нашей истории со временем.

* * *

Над моим рабочим столом висит принт, воспроизводящий в натуральную величину оригинал картины Джексона Поллока «Номер 28» 1950 года. С тех пор как в середине 1960-х за одну и ту же неделю местный школьный учитель и местный художник оба упомянули мне его имя, ни один художник не завораживал меня сильнее, чем Поллок. Я говорю об этом без колебаний и сомнений и употребляю «завораживал» в буквальном смысле: полотна Джексона Поллока неудержимо влекут меня, на уровне более высоком или низком, чем уровень моего сознания, – и настолько сильно, что я не могу отвести глаза в их присутствии. «Номер 28» – это квадрат преимущественно в серых тонах; струи белого покрывают зеленые пятна, и сквозь многие слои идут черные следы краски, которой Поллок капал на холст. В каких-то точках эти следы густеют до пятен, что кажутся странно слабыми, а некоторые из них походят на вытянутые острова. Все, что я вижу, движется и как будто никогда не остановится. Когда бы я ни давал пространству картины, которая одновременно и плоская, и больше чем двумерная, затащить меня внутрь, – как случается нередко в ранние утренние часы интенсивного чтения и письма, – всякий раз то, что я вижу, будет чрезмерно, переполняюще или возвышенно. В то же время оно несет в себе обещание формы, ритма или какого-то еще типа регулярности, который я никогда до конца не могу постичь. Проблема моя та же, с которой сталкиваются все критики работ Поллока, несмотря на все их странно отчаянные попытки сочинить для полотен какую-то психоаналитическую или иную изощренную интерпретацию. Картины Поллока не транслируются в концепты или алгоритмы. Однако я также чувствую, что «Номер 28» вовлекает меня в экзистенциальную драму середины ХХ века – того периода, который у Поллока совпал с кратким моментом его высшей продуктивности.

Меня раздирает чувство, что холст, несмотря на все неудержимое притяжение, которое он излучает, отталкивает меня. Иногда картина может выражать внутреннюю жизнь, которую я не могу расшифровать; в какие-то моменты она выглядит как непроницаемая поверхность минерала. Это как вихрь, который приятно втягивает меня в глубокое убежище, запуская во мне мысли и чувства, далеко уносящие меня от тех, на которых я был сосредоточен. После двадцати лет неравномерного художественного эксперимента, нищеты и злоупотребления алкоголем Джексон Поллок в середине и конце 1940-х годов наконец находит тот способ живописи, который его удовлетворяет – и который почти сразу же приносит ему успех: