Читать «Цыганский роман» онлайн - страница 32

Владимир Наумович Тихвинский

До войны дядя Гриша был действительно «рабочий чилавэк» — токарь на заводе. Теперь он дома точил зажигалки, продавал их на базаре и потому чувствовал свое превосходство над теми, у кого не было ни зажигалок, ни харчей. Видимо, поэтому дядя Гриша и начал философствовать. Теми же толстыми пальцами он показывал, какое тетка сало «на пьять пальцив» принесла и какой флаг «у их».

Я не мог слышать ни про их флаг, ни про сало в «пять пальцев» или в три. Сала я не видел со времен, когда мы со школой в первые месяцы войны ездили на уборочную в колхоз. Там мы устраивали забастовки — жаловались на однообразную пищу и в знак протеста засыпали однажды зубным порошком весь пол в школе, где нас разместили на жительство. Наш классный тер туфлей испачканный пол и не знал, что с нами делать. Но вот настало время, когда ни школы, ни классного, ни еды — ни однообразной, никакой «вапшэ»!..

В раннем детстве я очень плохо ел, как говорила мама. Когда однажды она решила провести эксперимент и не давала мне есть несколько дней — плакала, вздыхала, но держалась, — на пятый день голодовки я попросил кусочек сухарика, который завалялся в буфете: «Можно мне его взять, мамочка?» Мама плюнула и прекратила борьбу: худой так худой! Слабенький так слабенький! И ворчала: «Вот дадут тебе ребята во дворе пачек, а ты чем ответишь? Сдачи не дашь!» А я и не хотел отвечать тем, кто мог дать мне «пачек». Я не вступал в драки, не получал и не давал сдачи. И считал, что могу ничего не есть — так даже легче и удобнее!

Но через месяц-два оккупации, когда кончились наши с мамой скудные запасы — мешок крошева, из которого на кондитерской фабрике «Рот фронт» делали печенье, банка топленого масла, макароны и сахар, — мне очень захотелось есть. У бабушки, которая меня исподтишка подкармливала, залезая в свой буфет, тоже кончились продукты. Мать нарезала последнюю картошку в пшенный «кондер» — суп с пятнами масла на поверхности — и очистки пустила на оладьи. Потом, когда картошка кончилась совсем, оладьи из очистков стали деликатесом.

Купить мы ничего не могли: у мамы, отдавшей двадцать пять тысяч казенных денег, оставалось своих девятьсот рублей. На буханку хлеба. За граненый стаканчик зерна нужно было отдать на рынке двадцать, тридцать, сорок рублей. Сахар продавали грудками, пожелтевшими, словно они были из тех дореволюционных времен, когда чай пили вприкуску и торговали сахарными головками. Трудно было даже представить, сколько могла стоить на нашей оккупированной земле такая головка.

По утрам я просыпался рано. Когда-то я никак не мог успеть к первому уроку в школе, и бабушка писала записку об уважительных причинах, по которым я пропускал занятия. А причина всегда бывала одна: читал, читал подряд все, что попадалось под руки. Из старого чемодана смастерил себе лампу «особого освещения», то есть работающую так, чтобы не мешать спать маме, и читал, пока в комнату сквозь фонарь в потолке не начинала лезть предутренняя серость. А проснувшись, снова читал. Теперь же я ничего не читал и просыпался всегда от тоскливого нытья желудка. Открывал глаза, видел все тот же унылый фонарь над головой и снова зажмуривался. После сладкого сна эти голодные просыпания были еще отвратительнее. Сны я видел довоенные. Кипарисы на берегу моря или миску с молочным киселем, который я вынимал из погреба в мамином селе: пока лез по лестнице, съедал половину киселя, останавливаясь на каждой ступеньке. Кисель был холодный, как мороженое, а глиняный пол, когда я касался его ступнями, словно бы поглощал жар. Я просыпался с блаженным ощущением человека, который, слава богу, нашел спасенье от жары и уже даже чуть-чуть продрог — становилось прохладно.