Читать «Цыганский роман» онлайн - страница 34

Владимир Наумович Тихвинский

Сама она умела брать себя в руки. Она родилась и выросла в селе. С пеленок в поле. Однажды ее, совсем маленькую, положили под воз, в тенек, и забыли. Солнце перевалило через воз и долго било прямо в глаза ребенка. С тех пор мама стала близорукой. Я приезжал в ее родное село в другие времена. Поля я не видел, разве что баштаны с арбузами, про которые писал Эдуард Багрицкий: «кавун с нарисованным сердцем берет любимая мною казачка». Эта самая казачка в моем представлении была похожа на мою маму. Казачки ходили с подоткнутыми «спидныцями» — красочными, как на сцене, юбками — и с корявыми пальцами на ногах. Ступни их были похожи на корни дерева, пальцы — землистого цвета. Вечерами я любил слушать, как поют мои родственники в куинджевской темноте, где-нибудь «попид тыном» с горшками и макитрами, точно в опере «Запорожец за Дунаем». Мамин голос ничем не отличался от других, легко сливался с ними, а я боялся открыть рот — слуха у меня не было никакого, и бабушка, мамина мама, вздыхала, когда я, забывшись, пробовал подпевать: «Раниш я тэж спивала, а тэпэр и нэ бачу!» То ли так шутила, то ли прохаживалась по моему адресу. Сама она заводила надтреснутым голосом на весь хутор: «Посады-ы-ыла й огирочкы…» Причем «ы» тянула так долго, что оно уносилось во тьму, за скирды сена, за неторопливую речушку и таяло в луговине. Чуть-чуть передохнув, бабушка продолжала: «…нызько над водо-ою…» И тут из темноты, словно заканчивая паузу, подхватывала моя мама: «…сама бу-у-ду…» Снова следовала пауза — мама брала разгон. Как перед подъемом в гору: «…полыва-аты…» Все набирали в легкие воздух и тянули как можно дольше: «…дрибною слёзо-о-о-йю…» Пели разом, следя за тем, чтобы никто не вырывался из общего течения песни.

Про то, как поливают огурцы мелкою слезою, я знал лишь из старой песни и считал, что все это было когда-то давным-давно. Куры, которыми меня кормили в селе, назывались «дядькивськими», то есть хозяйскими, выкормленными на совесть. Я понимал все так, будто это кто-то из моих дядьев, маминых братьев, сам лично их откармливал, а я имею на эту курицу все права. Осенью после отпуска, когда мы с мамой возвращались домой в город, я сидел на кавуне, таком большом, что, свесив ноги, не доставал до полу: «дядькивським» был и арбуз. Они все могли, мои дядьки. И моя мама — их родная или двоюродная сестра — тоже. Когда в восемнадцатом из города погнали людей на лесозаготовки, она по старой деревенской привычке завернула в «хусточку» — разукрашенный платочек — головку лука, шматок сала, краюху хлеба с щепоткой соли в бумажке и отправилась в лес. Как на поле. Как на производство. Как в свой райнаробраз. Ворчала, а шла. Такая у нее была закваска с детства. С той поры, как рано утром выходила она со всеми в степь и смотрела близорукими глазами на хлеба, которые нужно было превратить в скирды, «копыци». Или с тяпкой сгибаться в три погибели на огороде, поливать огурцы. Суровые люди выходили ранним утром в степь, когда даже солнце само еще, казалось, не разогрелось и стояло бледное, как от недосыпа. Мамины односельчане, хуторяне, собирались в толпу у молотилки, за свадебным столом, вокруг дерущихся «дядькив». Пели по-доброму. Со слезой. Размягчая мозолистые души. Бились по-страшному. Утирая кровь на лице смушковыми шапками. И шутили тоже порой жестоко. Старый дедок рассказывал: