Читать «Девичье поле» онлайн - страница 32

Алексей Алексеевич Тихонов

Спокойно, тихо, но так грустно, что слова действовали на Наташу, как сдержанные рыдания, Лина говорила:

— И вот теперь вдруг мне все это не нужно!.. Мне это кажется ненужным. Ни для самой себя, ни для какого-нибудь общего дела. Я хочу сказать дела большого, дела значительного, дела, равного твоему искусству, творческого дела. А то ведь так-то делать наше дело — это что же: мы готовим сено для скота, мы унаваживаем землю, все только для того, чтобы в свою очередь питаться тем, что даёт нам в виде молочных продуктов и овощей и эта скотина, и эта земля. Ну, а сами-то мы что? Мы то же, что скотина и земля? Ведь всю нашу работу может сделать всякий. Не все ли равно, хуже ли, лучше ли это будет сделано, не все ли равно, культура ли, или самое первобытное жраньё, — результат один: нет смысла в этом существовании!.. Бога нет… никакого!..

И, помолчав, она как-то особенно решительно произнесла:

— Знаешь, я в последнее время чуть не сделалась религиозной. Я чуть-чуть не начала молиться. Да по-настоящему!

И снова грустная, медленно, задумчиво говорила:

— Мне идти некуда. Ты думаешь, я не задумывалась над тем, чтобы как-нибудь иначе устроить свою жизнь. Задумывалась. И вот в эти-то минуты всегда вспоминала тебя. Ты не устраивалась, а устроилась. Ты все шла, куда влекла тебя твоя мечта, ведь ты за мечтой шла! И ведь она вывела тебя, ведь дальше, может быть, она тебя выведет к ещё более светлому. И что такое весь наш честный плодотворный труд в сравнении с твоим! Тоска! Тоска!..

Наташа продолжала напряжённо смотреть в лицо Лины и, сама сосредоточенная, серьёзная, наблюдала на лице сестры выражение глубокой-глубокой печали. И вдруг любящая сестра уступила на мгновение место художнику: лицо Лины показалось ей в эту минуту таким прекрасным, что она не утерпела и сказала:

— Лина, прости меня, дорогая, но знаешь ли ты, что такое вот эта жизнь художника? Он не владеет собой. Им владеет его искусство. Это рабство, Лина. Я чувствую в твоей тоске всю её силу, мне за тебя страшно больно, я тебя понимаю, мне так больно-больно, как себе самой, — а художник во мне — понимаешь, эта проклятая власть искусства — говорит мне: «Вот, смотри, как она прекрасна, скорее зарисуй её». И знаешь, Лина, мне хочется побежать и зарисовать тебя. Ведь это же свинство, что я говорю тебе это, — это не то что эгоизм, эгоизм ничто перед этим, это бессердечие! Понимаешь — это бессердечие искусства. Точно мне нет в эту минуту никакого дела до твоих страданий, а вот зарисовать. Мне не то что стыдно, что я так говорю, нет, — только мне больно-больно. Я подавлю в себе это чувство, я не пойду, я не буду тебя рисовать теперь, но уже одно то, что эта мысль промелькнула…

Лина как-то спокойно, не то удивлённая этим новым для неё чувством сестры, не то заинтересованная, любопытная, сказала.

— Ну что же, если хочешь, я позирую, рисуй.

— Нет, нет, Лина! — возразила Наташа. — Нет, я нарисую тебя потом. Бог с ним с этим вдохновением. Разве эта «вдохновенная откровенность», с которой ты сейчас говорила со мной, разве она не дороже всего другого!