Читать «Записки Анания Жмуркина» онлайн - страница 167

Сергей Иванович Малашкин

— Спасибо, — поблагодарил младшую Гогельбоген монашек, вздохнул и перекрестился.

— Если он любит ее, то он пойдет в жаркий бой и принесет для нее голову врага, — пояснила Стешенко. — Очень возвышенные стихи.

— Но она, наверно, не любит его, — заявил Прокопочкин и добавил: — Ну конечно не любила… Кто любит, тот не посылает любимого в жаркий бой. Плохие стихи.

Синюков беззвучно рассмеялся. Младшая Гогельбоген смутилась, покраснела и закрыла журнал. Стешенко и Смирнова поглядели друг на друга. Старшая Гогельбоген нахмурилась и шепнула что-то Пшибышевской. Та широко открыла серые глаза и покачала головой, затем встала и направилась к Алексею Ивановичу, села на его табуретку, боком к нам. Наступило неловкое молчание. Никто не ожидал такого убийственного суждения Прокопочкина о стихах, только что прочитанных младшей Гогельбоген. Я остановил взгляд на Стешенко. По ее бледному широкому лицу пошли слабые малиновые пятна. Ее глаза сразу высохли и стали колючими. «Сейчас она высыпет на Прокопочкина много-много едких слов, едких и стрекучих, как крапива», — подумал я. Стешенко поднялась, оправила фартук на впалой, похожей на доску, груди и ничего не сказала: помешали няни, появившиеся с подносами на пороге.

— Служивые, обедать хотите? — спросила громко, веселым голосом, таким, что в палате сразу стало светлее, краснощекая и голубоглазая Таня. — Если не хотите, зараз обратно унесем. Отвечайте скорее!

— Давайте первому мне, — позвал монашек, и его глаза оживились и потемнели. Не вставая, он по краю койки скользнул задом к столику-тумбочке.

— Прокопочкин, мы еще поговорим на эту тему, — сказала резко Стешенко и направилась к двери.

Обе Гогельбоген, Смирнова и Пшибышевская встали и, пожелав нам приятного аппетита, последовали за Стешенко.

Няни поставили обеды на столики и удалились.

VI

Я не заметил, как кончились две недели моего лежания в лазарете. В первые дни я много страдал от контузии и от раны в руке. Часто находился в бреду и беспамятстве. То я ходил вокруг тучного, в полицейской шапке всадника, которому было некуда ехать — он давно уже приехал; то стоял в каком-то пепельном мраке, из которого беспрерывно выпрыгивали желтые, синие и серо-грязные цветы и тут же, осыпаясь, пропадали, чтобы появиться опять; то я сам проваливался в неподвижный мрак, вскрикивал и приходил в себя. Бредовые приступы чрезвычайно пугали меня. Находясь в их власти, я чувствовал тело мира, его дыхание. Должен сказать, что бред совсем не похож на беспамятство. Бред — это живешь и не живешь, а страх в сердце острее, обнаженнее. Когда я терял сознание, то я и не ощущал болей в моем теле, не чувствовал телом мира, его дыхания. Не чувствовал мира только потому, что не было меня, а раз не было меня, то и не существовало мира, его дыхания. Когда я пожаловался врачу на частые приступы бреда, она пристально, изучающе посмотрела мне в глаза и, немного подумав, твердо сказала:

— Не придумывайте, Жмуркин, чего не надо. Вредно. Вы начали выздоравливать. Глаза у вас молодые, смеются… вот и бредите. — Не выдержав мой недоверчиво-изумленный взгляд, она отвела в сторону глаза, посоветовала: — Ешьте больше… и вы быстро поправитесь. — Женщина-врач повернулась ко мне спиной. Белый халат сидел на ней широко, как саван. Она стала говорить с монашком.