Читать «Под чужим небом» онлайн - страница 103

Василий Степанович Стенькин

— А почему монгол? — спросил Таров.

— Не знаю. Когда меня спрашивали о национальности, я сказал, что бурят-монгол. Немцы записали для краткости: монгол.

— Ну, Платон, садись к столу и рассказывай о своих приключениях.

— Я так рад встрече, Ермак Дионисович... Не могу опомниться, будто во сне. Угостите, пожалуйста, сигаретой. Спасибо... Друзья-друзьями, а обращаются, как с арестантом, в тюрьме держат, — частил Халзанов, ломая спички дрожащими пальцами и отводя взгляд. Таров с недоумением и жалостью смотрел на него, ставшего предателем. В голове роились вопросы, догадки, сомнения...

Халзанов выкурил сигарету и почти спокойно приступил к рассказу.

В июне сорок первого закончил институт. Началась война, его призвали в армию. В октябре под Вязьмой Халзанов был захвачен немцами.

Жизнь в плену Халзанов рисовал так: «Доставили в лагерь, на севере Польши. До войны там были торфяные разработки, и фашисты наспех создали концлагерь. Вонючее, ржавое болото, чахлые деревца. Условия были жуткие. Давали двести пятьдесят граммов хлеба в день и мутную водицу, которую называли то супом, то кофе. Хлеб из отрубей и опилок.

Комендантом лагеря был гауптштурмфюрер — это вроде армейского капитана — Гельдерлинг, белобрысый верзила, пруссак «голубых кровей». Расстреливал людей по малейшему поводу, а бил без всякого повода.

Побег был совершенно невозможен. К лагерю вела одна дорога. По ней даже в шапке-невидимке не проскочишь. А кругом непроходимые топи. Находились смельчаки, бежали. Сами попадали на виселицу, и мы из-за них страдали: на заключенных накатывалась новая волна репрессий и издевательств. Пока силы были, держались, но к весне сорок второго года вовсе ослабли. Каждый день умирало тридцать-сорок человек. Бессмысленная смерть! Конечно, всякая смерть нелепа. Но на фронте у тебя в руках оружие, ты сам можешь убить того, кто несет смерть. В лагере же смерть была хозяйкой, никаких законов для нее не было. Смерть была злобной, мстительной: не сразу забирала человека, а издевательски долго отнимала силы, кровь и уж потом лишала жизни. На виду у всех день и ночь чадила труба крематория, напоминая о твоей неизбежной участи.

Тогда я понял, как мы были далеки от жизни до войны, болтая о гуманизме, философских категориях и прочих высоких принципах. Этот вздор в лагерных условиях никому не был нужен. В лагере ценится только сила. Если ты можешь лупить ближних своих, тебя боятся; если ты слаб и беззащитен, то самый последний доходяга норовит раздавить тебя, как мокрицу. Понятия чести, совести теряют всякий смысл...

Халзанов замолчал и опустил голову. Его лицо и уши были пунцовыми. Таров не останавливал, не перебивал его, не задавал вопросов. Он думал: «Зачем Халзанов так подробно рассказывает об этом? Хочет разжалобить меня или готовит оправдание каким-то подлым своим делам?»

Халзанов, не спросив разрешения, взял сигарету из лежащей на столе пачки и глубоко затянулся.

— Что замолчал? Продолжай.

— Умирать мне не хотелось, Ермак Дионисович, я ведь еще и жизни как следует не видел... Как-то пришли в лагерь люди, одетые в немецкую форму, и стали вербовать добровольцев в национальные легионы. Я записался в калмыцкий легион или корпус. Почему пошел? Хотел жить — это прежде всего. Может быть, рассчитывал этим путем освободиться от плена. Надо полагать, к тому времени не прошла обида за несправедливый арест отца и за то, что меня вышвырнули из института. Служил я добросовестно. Мстил беспощадно. Немцы заметили мое усердие, присвоили офицерское звание, доверили командовать батальоном. Потом стал сотрудничать с «абвером», сюда вот передали...