Читать «На хуторе Загорье» онлайн - страница 55

Иван Трифонович Твардовский

Никогда, ни в тридцатые годы, ни прежде, ни позже, брат не посвящал родственников в тайны своих тягот и душевных страданий. Таков был его мужественный характер — сочувствия не терпел. Страданий же было у него — не счесть. Но хотя бы одно слово об этом! Ни в письмах, ни при встречах, которых в течение жизни было не так уж и мало.

В середине тридцатых годов он подвергался бесконечным нападкам за якобы проводимую им в творчестве неверную, не соответствующую действительности линию. Ярлык «кулацкий подголосок» приклеить было несложно.

А. И. Кондратович в своей книге «Александр Твардовский», на основании сохранившихся публикаций смоленских газет, пишет: «Нападки такого рода повторялись не раз и не два, но в 1934 году они приобрели уже характер угрожающий. «Негодовали» как раз потому, что поэт показывал колебания крестьянина, — мол, в то время таких колебаний совсем не было: крестьянин рвался в колхоз. Обвиняли в том, что он идеализирует мечту крестьянина о своем единоличном хозяйстве и тем самым подпевает кулацкой идеологии: так и писали о Твардовском как о «кулацком подголоске».

Таким образом, моя смоленская встреча с братом в 1934 году совпала с тем периодом, когда он носил в душе боль тяжких и несправедливых обвинений…

Накануне отъезда, прямо с утра, чтобы застать брата дома, я пошел к нему попрощаться. Увидел его возле дровяника, где, наверное, вместо зарядки он возился, не то укладывая, не то поправляя поленницу. Заметил меня и, взмахнув руками, начал было говорить, что вот, мол, понимаешь ли, надо — печное отопление — «приходится и этим… заниматься!» — и, вздохнув, продолжил: «Оно, знаешь, — не во вред!»

— А я, Шура, пришел… проститься. Уеду я! — Что-то во мне как бы дрогнуло, и получилось, что голос мой прозвучал при заторможенном дыхании, что не ушло от его внимания.

Он тут же приблизился и, положив руку на мое плечо, начал говорить что-то ободряющее, а затем так нежно и осторожно:

— Слушай, Ваня! Мой совет — совет брата. Оставаться тебе в Смоленске или нет — волен и должен решать сам, ты не мальчик!

— Да-да! Я понимаю! Я решил — уеду непременно!

— Вот что, Ваня, — глянул на часы, — я сейчас же переоденусь, и мы пройдем вместе.

Прошли лишь какие-то минуты — он вышел. «Ну вот мы и пошли!» — услышал я, увлекаемый его волей. Но тут уже не могло состояться беседы, и он, и я шли занятые своими мыслями.

Расстались на кромке городского сада Блонье. Он спросил: «Как у тебя с деньжонками?» (Ну что мог я ответить?) — «Пока не дальше Москвы!» — «Так! Тогда, знаешь, не осуди! Возьми карманные!» — он дал мне двадцать рублей.

Брат сжал мою руку и, как бы сдерживаемый какой-то тайной, молча глядел мне в глаза, затем обнял, прижимая к себе, и прошептал: «Все, Ваня, все!» Наш невидимый след образовывал угол: я на Ново-Рославльскую, он — своей дорогой.

По просьбе отца, я должен был побывать у его родной сестры Прасковьи Гордеевны Котловой, которая жила тогда километрах в двенадцати от Смоленска, в деревне Босино. В раннем детстве мне случилось однажды гостить там вместе с отцом, также в летнее время, возвращаясь из города. Сейчас мне предстояло просто передать Прасковье Гордеевне и ее сыновьям приветы нашего отца, проведать, живы ли, здоровы. Никаких автобусов тогда не было, и я отправился пешком. Мне это было нужно еще и потому, чтобы развеять сидевшую во мне печаль после встречи с братом.