Читать «Мой папа – Штирлиц (сборник)» онлайн - страница 102

Ольга Исаева

Что ей еще оставалось? На отчаянии далеко не уедешь, да и простые слова, произнесенные с теплой, отеческой интонацией, которую у Антона Сергеевича трудно было даже заподозрить, придали ей душевной бодрости. Оказалось, что за немногословной, слегка брезгливой манерой поведения таятся сочувствие и благородство. Оленька и по сей день с благодарностью вспоминает детали того спасительного для нее разговора. Особенно почему-то ее тронуло то, что Антон Сергеевич обратился к ней не с официальным «товарищ Касаткина», а уважительно назвал Ольгой Петровной, а ведь так ее еще никто никогда не называл, и благодарность ее вовсе не умалял тот факт, что впоследствии при встречах главврач ей лишь сухо кивал.

Оленька мыла и проветривала палаты, ночи просиживала у постелей тяжелых больных, перестилала простыни, подкладывала утку, кормила с ложечки. Работа эта не вызывала в ней ни брезгливости, ни чувства унижения. Наоборот. Ведь она и врачом-то захотела стать после того, как несколько лет на пару с Корнеевной ухаживала за тетей Таней, парализованной после инсульта. И хоть коллеги теперь сторонились ее, как зачумленной (чуть ли не у каждого за спиной была какая-нибудь не указанная в анкете тайна), больные ее любили. Им, выкарабкивающимся из смертельного мрака, дела не было до ее происхождения. Люди это были все, как правило, пожилые, называли дочкой, просили кто письмо написать, кто книжку почитать, рассказывали про детей, внуков, многие мечтали сосватать ее за собственных сыновей, не догадываясь, что она «бывшая». И вдруг случилось то, что все, да и сама она, уже привычно называли модным выражением ЧП – к ним в кардиологическое отделение доставили в тяжелом состоянии какого-то большого начальника. Думала ли Оленька, что этот немолодой человек, шутка ли сказать – на целых двадцать лет старше ее, скоро станет ей родней и ближе всех на свете.

Как и сейчас, стояла глухая волжская зима, город задыхался под тяжестью снегов, в темных уличных провалах разбойничал ветер, ночи были бесконечными, и Оленьке казалось, что во всем городе не спит лишь она одна. В отдельной палате, которую администрация выделила важному пациенту, выселив прежних постояльцев в коридор второго этажа, было тихо, но свист ветра и шорох сухого, как песок, снега, который он пригоршнями швырял в больничные окна, норовили заглушить все остальные звуки. Оленька чутко вслушивалась в дыхание больного и при свете ночника с тревогой вглядывалась в профиль, своей потусторонней отрешенностью напоминавший тот, что она запомнила в январе девятнадцатого, на мгновение вынырнув из многослойного тифозного бреда. В тот год, отчаявшись дождаться весточки хотя бы от одного из сыновей, ее мать вместе с ней и няней решилась перебираться из голодного, бандитского Петрограда к родной сестре Татьяне в далекий, как ей казалось, от революционных невзгод волжский город. Лишь годы спустя, от няни Оленька узнала, что ехали они в ледяных, насквозь продуваемых теплушках, спали на вшивых узлах, в поезде свирепствовал тиф, из-за карантина живых на станциях не выпускали – выход был только для мертвых. На безымянных полустанках красноармейцы сгружали из вагонов трупы и, как поленья, складывали штабелями вдоль насыпи. Где-то на одном из этих полустанков и похоронена в общей могиле ее мама. А сама Оленька выжила и ничего ровным счетом не помнила, кроме заострившегося профиля в окружении зеленых шлемов. Корнеевна же была как заговоренная – никакая хворь ее не брала. Если б не она, вот уж когда действительно можно было бы сказать про Оленьку, что она «бывшая».