Читать «Пушкин и пустота. Рождение культуры из духа реальности» онлайн - страница 65

Андрей Леонидович Ястребов

Кто мой Конфуций?

Уже в ХХ веке, особенно после революции, с распространением грамотности и писательского слова человек из народа узнал, как нужно вести себя по отношению к Богу и церкви, убедился в том, что микромир литературы, настаивающий на тождестве макромиру реальности, делает самые радикальные сомнения естественным состоянием человека. Массированно грамотное общество узнало, что литература на протяжении всего XIX века предлагала не слепо веровать, следуя предписаниям Библии и Отцов Церкви, но побуждала задаваться революционно страшными вопросами, искать и находить чудовищные ответы и т. д.

Идеи классиков удачно вписались в пафос атеистической пропаганды. Обывателя ХХ века, впервые столкнувшегося с русской классикой за школьной партой, ни на минуту не покидала уверенность, что проблемы, затронутые в книжках русских писателей, активно обсуждались всем русским обществом и были равно интересны ходокам Некрасова и бродящим в поисках истины аристократам Толстого. Демократический читатель ХХ века был убежден, что русские писатели прошлого столетия воспринимались широкими массами в качестве измерительного прибора для отделения зерен от плевел. Это заблуждение активно поддерживалось официальными историками культуры и концепцией литературоцентризма, которая возвела книгу в статус Бога.

Картина в результате подобных аберраций создалась грандиозная и прозрачно очевидная. Герои русских писателей и сами писателя снискали лавры страстотерпцев, готовых к катастрофическому поиску абсолютных начал мира. Их безумству дисциплинированный читатель ХХ века не уставал петь осанну в школьных классах и студенческих аудиториях.

В одном из фильмов о Чарли Чане герой к месту и не к месту цитирует китайских философов. На вопрос сына, не слова ли Конфуция он привел, отец отвечает: «Я – твой Конфуций». Так случилось и со школьной и с вузовской программами по русской литературе. Слово «классика» из морально-философского аккомпанемента действительности постепенно превратилось в саму действительность.

Многажды перепроверенный, отсортированный и идеологически апробированный набор приемов и техник протеста, столь полюбившихся русской классической литературе, перешел по наследству литературе соцреализма. Советская литература упорядочила параметры бунта. Главным инструментом новой культуры стало переименование. Традиционные идеи подверглись метаморфозам: соборность легко стала народностью, религия – партийностью, вера в Бога – литературоцентризмом. Идея литературо-центризма и первостатейной значимости книги сама стала Богом.

Проницательный, то есть более квалифицированный, читатель хоть и понимал, что в подобной ситуации означающие и означаемые устроили пляску святого Витта (что ни народность – то крепостное право, что ни партийность – то строгий надзор, что ни литературоцентризм – то пошлые истины про образцово-показательный психологизм писателя имярек), но вынужденно соблюдал правила социально-культурного общежития и идеологического мировоззрения.