Читать «Том 1. Детство Тёмы. Гимназисты» онлайн - страница 255
Николай Георгиевич Гарин-Михайловский
— Рыло, — задумчиво хлопал его по брюху Корнев, в то время как компания смотрела на Ларио с каким-то неопределенным любопытством.
— Вот те и рыло… Мне, батюшка, жена самонастоящая и то впору, а ты рыло.
— Пожалуй, и от двух не откажешься, — весело подсказал Долба.
— Черт с ними, давай и две.
— Действительно, в сущности… — говорил Корнев, любуясь сформированной широкоплечей фигурой Ларио.
Ларио быстро поворачивался, хлопал себя наотмашь и спрашивал:
— Il у à quelque chose, messieurs, la dedans, n'est-ce pas?! А ты с латынью да с экзаменами… Всякому овощу свое время… Тятька-покойник, пьяница и николаевский полковник…
— Ох, черт!
— …никак не мог понять, отчего я пареной репы не любил: так и умер с тем, что не понял… Бывало, бьет, как Сидорову козу: «Ешь, подлец, репу!» — «Не бу-ду есть ре-пу!» Так и умер. Умирая, говорит: «Драть тебя некому будет».
Учитель словесности окончательно свалился и умирал от чахотки, лежа один в своей одинокой квартире.
— Жаль человека, — говорил Рыльский, — а все-таки кстати.
— Ох, зверь человек! — улыбался Корнев на замечание Рыльского.
— А что бы он с нами на экзамене сделал?
— Да бог с ним, — пусть умирает.
Новый учитель, молодой бесцветный блондин, мял, тянул, выжимал из себя что-то, и дальше биографий не шел.
— В сущности, жаль все-таки, что Митрофан Васильевич свалился, — говорил Корнев, — ну, перед экзаменами бы еще так и быть…
— Жаль, жаль, — соглашался Долба, — в прошлом году он обещал коснуться разных веяний.
— Положим, судя по началу, вряд ли бы удалось ему в нынешнем году…
Корнев лениво вытянулся и сладко зевнул.
— Черт его знает, тощища какая… Гоголь был сын, Пушкин был сын… Ах, ты сын, сын — тянет, тянет, душу всю вымотает…
Невесело было и на уроках истории. Леонид Николаевич ходил скучный и неохотно вступал в какие бы то ни было разговоры. И у учеников стал пропадать вкус к ним.
— Черт его знает, старше становимся или глупеем, — сомневался Корнев.
Было ясно одно: гимназия делалась все больше и больше чужой. Там, в темных коридорах младших классов, кипела жизнь, раздавался визг и хохот, но знакомую читателю компанию уже не манила эта жизнь, и, сонная, равнодушная, она тянула время, как бы говоря своими апатичными, скучащими фигурами: лишь бы прошел день до вечера.
Чтение как-то тоже не шло на ум.
Карташев часто, лежа на диване, думал и копался в себе: что его интересует?
Уроки? К ним, кроме смертной тоски и томления ничего не ощущалось. Чтение? Прежде он любил его, чувствуя какую-то новую почву. И пока эта почва чувствовалась, и чтение было интересно. Но эта почва как-то ускользнула, что-то, какая-то связь точно порвалась: книга осталась книгой, а жизнь пододвинулась и во всех своих проявлениях так не схожа с книгой, что, очевидно, книга одно, книга — дело рук неопытного идеалиста, а жизнь имеет свои, совсем какие-то другие законы. С одной стороны, что-то тянуло к этой жизни, тянуло мириться с ней, приспособиться к ней, с другой — было скучно и уж не было того идеального чувства ни к жизни, ни к матери, какое было раньше, несмотря на всякие споры и протесты и его и ее. Теперь и споров почти не было, — было просто равнодушие, апатия и сознание, что мать такой же человек, как и все. И от этого сознания делалось еще скучнее, и Карташев тревожнее рылся в себе и искал своих желаний. Может быть, он хочет любить? Нет, он никого не любил и не хотел любить. Прежде он хотя лакомства любил, — теперь и их разлюбил.