Читать «Мечтатели» онлайн - страница 21
Гилберт Адэр
Неуклюже поднявшись с кресла, поэт поспешно запахнул полы халата и принялся рассматривать гостя. Проработав преподающим писателем в течение одного незабываемо жуткого семестра в колледже на Среднем Западе, он был, конечно, привычен к налетам молодых американцев на его жилище, но то были в основном студенты–дипломники, приходившие на консультации. Когда он жал Мэттью руку, тот обратил внимание на глаза поэта: они, казалось, жили независимо от его усталого, безвольного лица, открываясь и закрываясь совсем как у говорящей куклы.
— Мы пригласили Мэттью на ужин, — сказала Изабель. — Он живет в ужасном отеле, в номере без плитки.
Поэт стоически моргнул. Он не понял, о какой плитке идет речь, и, очевидно, представил себе туалет с облупившимися стенами.
— В таком случае идите и предупредите мать. У нас явно не хватит еды на пятерых.
Мэттью поспешил вмешаться:
— Прошу вас, не стоит так беспокоиться из–за меня.
— Чушь, мой юный друг. Мы не можем позволить вам возвратиться в отель, где нет плитки. Садитесь, пожалуйста. Не хотите ли сигаретку?
И с этими словами он достал из кармана сигарету и протянул ее Мэттью.
— Он не курит, — сказала Изабель.
Поэт проворно положил сигарету в карман.
— Разумеется не курит. Слишком молод, как я посмотрю. Скажи–ка мне, Мэттью, сколько тебе лет? Пятнадцать? Шестнадцать? Не слишком ли тебе рано жить в гостинице одному, а?
Мэттью, смутившись, ответил:
— Девятнадцать.
Поэт снова моргнул. Он уставился на Мэттью уже с нескрываемым подозрением. Он решил, что Мэттью ему солгал. Последовало неловкое молчание, конец которому положило появление жены поэта. Предупрежденная дочерью, она пришла сообщить, что превратить обед на двоих в обед на пятерых для нее не составит ни малейшей трудности.
Обед прошел в странной, неестественной и мрачной атмосфере. Без особого энтузиазма прихлебывая жидкий супчик, поэт разглагольствовал: про подобных людей (имея в виду Виктора Гюго) Бодлер писал, что они «почему–то считают монолог лучшим видом застольной беседы». С кем бы он ни говорил — с журналистом, студентом–дипломником, коллегой–литератором, молодым американским приятелем своих детей, — он не мог отклониться ни на йоту от однажды придуманного им сценария.
— …hein, мой юный Мэттью? Как вам известно, жизнь писателя — сплошное притворство. Сплошной иллюзион. Разве это я сочиняю стихи? Да нет же. Я только притворяюсь, что сочиняю стихи… Я притворяюсь, что это мои сборники выходят в свет. Поэт (разумеется, настоящий поэт — вы же меня понимаете, n'est–ce pas) — это тот, кто только притворяется, вплоть до момента, когда — фокус–покус! — новое стихотворение или новая книга материализуются перед ним. А? Вот почему я не в состоянии понять тех писателей — le genre Мориак, я имею в виду, — которые садятся за письменный стол в девять часов утра и встают из–за него в пять вечера. Что? Это наша профессиональная обязанность? Foutaises! Если говорить о профессии, то нас можно сравнить разве что с докторами. Вы следите за ходом моей мысли, мой юный американский друг? Потому что поэта, как и врача, могут призвать в любое время суток. L'inspiration, c'est ça. Как ребенок, вдохновение не выбирает часа, когда ему явиться в мир. Оно не считается с планами поэта, ça non. Но когда оно приходит… тогда, знаете ли… это (здесь его голос наполнился почтительностью, которую обязан испытывать творец по отношению к священной тайне творчества)… это великолепно. Я уподобил бы нас монахам, дорогой Мэттью. Мы входим в литературу со скромно склоненной головой, как монах, принимающий постриг. Все очень просто: художник, для которого предмет искусства — причем единственно возможный предмет — есть само искусство (а для истинного художника дело обстоит именно так и никак иначе), не похож ли он на инока, вся жизнь которого посвящена почитанию Бога? Память потомков — для нас то же, что для монаха — жизнь вечная. Вы же (тут он сделал отчетливое ударение на вы), вы же прекрасно понимаете, о чем я говорю, Мэттью? Бессмертие души. Ибо что такое oeuvre , в конце концов, как не душа его создателя? Вот почему я не могу сдержать хохот, когда вижу выходки этих старых жалких паяцев, членов Академии, которые претендуют на бессмертие по должности. Les Immortel! Ха! Моруа, Ашар, Женвуа, Дрюон и иже с ними! Ходячее кладбище, n'est–ce pas, Мэттью? Ибо они мертвецы, а вовсе не бессмертные: они мертвы как писатели и превратились в мумии как люди, они вросли в свои fauteuils, как старцы врастают в инвалидные коляски. Какой фарс. Hein? И знаете, что мне только что пришло в голову? Истинное бессмертие — бессмертие Монтеня, или Расина, или даже qu'est–ce que j'en sais Рембо соотносится с так называемым Бессмертием Французской академии, как жизнь на небесах — с жизнью в Ватикане. Hein? Итак, как ни крути, Академия — это Ватикан французской литературы. Да, да, мне теперь совершенно ясно: Академия — и Ватикан. Разве зеленые мантии академиков нельзя уподобить папскому багрянцу? А? Что вы на это скажете? Ха–ха–ха! Это же почти… да, и четверги, их знаменитые Четверги, по которым они преют над Словарем, — эти абсурдные четверги. Quelle connerie! Вы думаете, это словарь французского языка, мой юный друг? Да нет же! Это латынь, чистой воды латынь! Язык Ватикана. Они пытаются латинизировать наш язык, hein… эй, следите ли вы за ходом моей мысли?..