Читать «Санкт-Петербургские вечера» онлайн - страница 39

Жозеф де Местр

А впрочем, даже Руссо в одной из своих напыщенных рапсодий обнаруживает желание рассуждать здраво. Он сознается, что языки представляются ему чем-то удивительным. Слово, «рука разума» (как говорит Шаррон),(44) вызывает у Руссо известное восхищение, и даже по зрелом размышлении не в силах он постигнуть, каким образом слово вообще могло быть изобретено.(45) Но великий Кондильяк^ сжалился над подобной скромностью. Он удивляется тому, что столь «умный человек», как г-н Руссо, выискивает затруднения там, где их нет и в помине; и что он, Руссо, так и не уразумел самой простой вещи; языки образуются постепенно, и каждый человек вносит в них нечто свое.(47) Вот и весь секрет, господа, — одно поколение произносит ба, другое — ьэ; ассирийцы придумывают именительный падеж, а мидийцы — родительный.

.....Quis inepti

Tarn patiens capitis, tarn ferreus ut teneat se.

Но прежде чем покончить с этим предметом, я хочу предложить вам еще одно наблюдение, всегда меня поражавшее. Как объяснить, что в первобытных языках всех древних народов обнаруживаются слова, с необходимостью предполагающие познания, этим народам чуждые? Откуда, к примеру, взяли греки (по меньшей мере, три тысячи лет назад) эпитет Physizoos («дающая жизнь» или «обладающая жизнью»), который Гомер несколько раз использует по отношению к земле? Или почти синонимичный ему Pheresbios — его в том же контексте употребляет Гесиод. А откуда у них еще более замечательный эпитет Philemate («любящая кровь» или «жаждущая крови»), данный земле в одной трагедии? Кто научил их называть серу, символ огня, «божественной»? Столь же поразительно и слово Cosmos, которым называли они мир.16 Греки называли его красотой, ибо всякий порядок прекрасен, как говорит где-то славный Евстафий/50 в мире же существует высший порядок. На эту мысль натолкнулись и римляне, выразив ее словом Мип-dus, которое и мы у них позаимствовали, придав ему, правда, французское окончание. Различие лишь в том, что первое слово, Cosmos, исключает представление о беспорядке, а второе, Mundus, отрицает идею грязи, — но в основе здесь одна и та же мысль, а потому оба слова равно истинны и равно ложны. А еще объясните мне, прошу вас, как могли эти древние латиняне, знакомые лишь с войной и хлебопашеством, додуматься до того, чтобы в одном слове выразить идеи молитвы и наказания?17 Кто научил их называть лихорадку «очистительной» или «искупительной»?18 Не очевидны ли здесь сила суждения и истинное понимание связи вещей, благодаря которым народ и сообщает правильность именам? Однако поверите ли вы, что подобная глубина мысли была возможна в ту эпоху, когда и писать-то едва умели, когда диктатор возделывал заступом собственный сад, когда сочинялись такие стихи, в которых Варрон(52) и Цицерон уже ничего не могли понять? Эти и другие слова (а их можно привести во множестве), связанные со всей философией Востока, являются остатками более древних языков, исчезнувших или забытых. У греков на сей счет сохранились древние предания, и кто знает, не об этой ли истине свидетельствует Гомер (может быть, бессознательно), когда упоминает о людях и вещах, которых боги называют так, а люди — иначе?19