Читать «Неаполь чудный мой» онлайн - страница 69

Антонелла Чиленто

Я слушаю ее, даю ей советы, утешаю, стараюсь вызвать что-то приятное в ее памяти (кстати, “память” и венчающие земной конец “поминки” – одного корня) и вдруг замечаю, что мыслями нахожусь далеко, в каком-то сумрачном месте, в театре или, может быть, в колодце, где плещется вода, а из темноты меня зовут Женщина-рыба и Банановая синьора.

Женщина-рыба – это не сирена, потому что у нее голова рыбы и тело женщины, и нет никакого раздвоенного хвоста, никакой изящной симметрии, и она молчит – как рыба.

Банановая синьора, напротив, привносит в атмосферу сумятицу, кричит, грохочет, продает: она продавала бананы на старом рынке на Пиньясекке, а теперь уже слишком стара и удалилась на покой, на балкончик над рынком.

Потом появляются еще Три колонки, пропитанные табаком, – торговки сигаретами, каждая стоит за старым деревянным ящиком (колонкой) с окошком, через которое обычно выливался горшок. Три колонки – превосходный греческий хор, и сейчас они вторят плачущей Лулу.

– Все кончено, кончено, кончено… – причитает Лулу.

И Три колонки тоже:

– Все кончено, кончено, кончено!

Я пытаюсь сказать подруге, что будущее есть всегда, даже вопреки нашей воле, но Лулу печальна и не слушает меня. Она осталась ни с чем, как и северянка Джулия, но разница в том, что Джулия, закрыв один эпизод, тут же откроет новый и станет лишь сетовать на собственную податливость (я сама много лет ею страдаю), а Лулу так и будут преследовать неудачи. Меня приводит в некоторое замешательство то обстоятельство, что, покуда Женщина-рыба танцует свой первобытный танец, Банановая синьора торгует, а Три колонки поют “J’ai deux amours, mon pays est Paris” [77] , Лулу плачет, а будущее исчезает в отнюдь не эпическом чреве унитаза, на мой балкон возвращается лето во всем своем блеске и великолепии.

Стоит октябрь, а кажется, будто на дворе август. Море, как со стороны Баньоли, так и возле улицы Караччоло, похоже на отполированное зеркало. Небо ясное. Я могу отключить телефон, выйти на балкон и позагорать. Или же спуститься к консьержу и поболтать с ним.

Я – часть счастливого животного, бездумно растянувшегося на солнце, которому наплевать на смерть и на расставания, на боль и на тяготы. Оно загорает в середине октября – и ему этого достаточно.

Я спрашиваю себя, в каком органе живу. В каком участке тела, в какой частичке жабр, если это рыба, или печени, если это свинья, или кишечника, если это овца, я обитаю? Звонит домофон. Я его игнорирую.

Я нахожусь на животе. Брюхо города обдувается воздухом, город дышит, и мы поднимаемся вверх и опускаемся вниз вместе с ним. Полдень, и Неаполь – по крайней мере, его брюхо – не обременяет себя работой. Он наслаждается жарой.

* * *

Одним словом, Неаполь – это тело древнего животного.

Если живешь в теле города как паразит или как его клетка, с четкими, хоть и забытыми, функциями, то одновременно являешься минералом и растением, жидким и твердым. Ты чувствуешь, что состоишь из воздуха, но также и из крови, и тебе как-то неудобно жить, словно тунцу во чреве кита, как в “Пиноккио”: ты здоров, но ждешь, пока тебя начнут переваривать.