Читать «Гномон» онлайн - страница 292

Ник Харкуэй

* * *

В те первые дни после краха со мной все было в порядке. Неспешное умирание, гибель древней империи, начавшаяся в феврале 1974 года, через несколько дней после того, как я начал свою работу, достигла кульминации в криках и грохоте сентября. Сам Хайле Селассие прожил до 1975-го, когда, как многие считают, Менгисту его собственноручно убил. Если бы это произошло тогда, в сентябре, думаю, я бы сбежал. Могло получиться: короткая поездка в аэропорт, а там – обмен товаров на услуги. Конечно, у меня были друзья, которые меня защищали и могли бы помочь: старые собутыльники из университета, которые теперь оказались назначены в состав комиссии народного художественного искусства, – Дерг пытался наскрести какой-то положительный образ своему перевороту. Я даже был знаком с несколькими кадровыми офицерами, успевшими запрыгнуть в последний вагон революционного поезда. Я ведь был художником и со многими общался. Никто не мог всерьез посчитать меня политиком, хотя политический вес у меня имелся – как у вазы, которую можно разбить.

На самом деле нужно было бежать – как придется, но я честно верил, и друзья меня убеждали, что все устаканится. Не такая это революция, говорили они, не как у русских, когда царя со всей семьей поставили к стенке. Совсем другая: один способ производства сменяет другой в полном соответствии с прогрессивной теорией исторического материализма. Оставайся дома, займись чем-то, пиши картины, постепенно страсти улягутся и станешь национальным достоянием, примером человека, который волевым усилием сбросил ярмо царского гнета. В моих картинах ведь можно заметить что-то от соцреализма. Чуть подкрасить, и из меня выйдет герой или хотя бы сочувствующий. Нужно только подождать и не смотреть, что происходит за окном; не слушать крики людей, которых дубинками забивают на улицах, не слышать хруст костей; не замечать воплей женщин, которых волокут отвечать за воображаемые преступления мужей; не думать о шорохе шагов детей, которые вышли на улицы в поисках пропавших родителей.

Эта революция не была худшей в мировой истории. Думаю, она не была и более гнусной, чем американская или английская в свое время. У каждого народа есть свои горести и свой стыд, свое безумие. Это было наше. Каков бы ни оказался корень насилия – то ли несовершенная экономическая система, timor mortis или первородный грех, – плод его созрел той осенью в Аддис-Абебе.

Разумеется, мои друзья ошибались: в проклятой книге аудиенций, переплетенной в той же мастерской, что и членский журнал кичливого лондонского клуба «Атенеум», слишком часто мелькал некий Берихун Бекеле. Мимо не пройти. Меня вознесли на самый верх: идеального предателя, идеального декадента, порождение уродливого общества, идеального лизоблюда и прислужника дворцовых аристократов и эксплуататоров из Техаса и Бирмингема. Чем я лучше итальянского фашиста? Чем лучше коллаборанта? Это я кованым сапогом наступил на горло простому народу. И за мной пришли – крепкие люди под предводительством низенького хирурга с мрачным лицом и руками, похожими на мои. У него на щеке темнело родимое пятно, похожее на горящий факел.