Читать «Гномон» онлайн - страница 290

Ник Харкуэй

Трубкозуб привык ко мне. Я не смел приносить ему никакого угощения, ни взятки, да я бы и не смог придумать, чем кормить безумную длинноносую тварь с крошечной пастью. Иногда он останавливался и рассматривал меня, непонятный и диковинный пилигрим, затем продолжал путь, так же недовольно покачав головой, как и в первый раз. Если бы я работал исключительно по своим художественным установкам, думаю, я бы их соединил: безмолвного человека, который держал мою жизнь в своей деснице и замышлял положить древнюю империю на алтарь истории за срок собственной; и вневременного зверя, в инопланетных глазах которого дрожало непостижимое огорчение.

Но я был связан, не в последнюю очередь желанием сохранить жизнь. Само собой, портрет должен быть выписан с уважением и выглядеть уважительно, но секретарь выставил еще три требования, которым мне пришлось подчиниться.

Первое: портрет должен быть выполнен в подчеркнуто моем стиле, Царя Царей можно поместить в такую фантасмагорическую картину, в какую я захочу. Таков великий проект Эфиопии, вызов художникам Америки и Европы: и Африка может породить диковинное, странное, новое. В Африке нарождается цивилизация, бросающая вызов вашему способу жизни и мышления. Мы начнем с лучшего, что есть в вас и нас, и в мире возродится сила, явится новая концепция человечества и человечности. Дрожи, Уорхол! Трепещи, Лихтенштейн! А вы, Генри Киссинджер и Эдуард Шеварднадзе, запишите себе где-нибудь, что старый материк встает с колен. По крайней мере, пусть поймут, что мы им ровня.

Второе: где бы и как бы я ни разместил Императора, его должны сопровождать львы.

Третье и последнее: Его Императорское Величество следует изобразить анфас, по крайней мере один раз. В традиционной эфиопской живописи грешника можно опознать по тому, что он не смеет посмотреть зрителю в глаза и отворачивается от стыда, закрепившегося даже в краске. Поскольку Император происходит из рода Соломона и является Избранником Божьим, он не должен знать такого страха.

Некоторое время меня терзала неуверенность, что у профессиональных теннисистов называется «мандраж». Я мог начать писать – я даже начал – сколько угодно картин с Хайле Селассие, разместить его в любом фантастическом окружении, но не мог найти пейзаж, который бы одновременно был неземным и подходящим для человека. Я застрял – ни лекарства, ни медитация, ни секс мне не помогали. Я писал, разочаровывался, счищал масло с холста и начинал заново – снова и снова. Я знал абрис лица своего Императора лучше, чем свой; знал его манеры и настроение; знал его в действии и в сомнении. Я мог его написать тысячью разных способов, и каждый из них был бы прекрасен. Но все остальное! Остальное – шлак. Фон облекает сердце любой картины, и я понимал, что пытливый взор сразу найдет неискренность в моей работе и – в лучшем случае – с презрением забудет меня.