Читать «Радуга (Мой далекий берег)» онлайн - страница 2
Ника Дмитриевна Ракитина
Андрей рачительно облизал ложку, сунул в сапог:
— Он там не замерз? Карачун такой… Как только ведьмы нагими плясать будут?
Савва запустил лапу в волосы, другой задумчиво прикрывая крышкой горшок, глаза у него сделались нездешние:
— Ничего-о. Ты разве в Круге не бывал?
— Бывал, — и чреслам Андрея, и лицу сразу сделалось жарко от воспоминания. Жарко и хорошо. В Круге солнцеворота разве замерзнешь…
— И нынче звали, да Черта. Пойти некому. А жалко.
Из глаз Саввы словно плеснул огонь ведовского костра. Андрею рядом с ним иногда казалось, что художник рисует не рукой — просто бросает картинку из головы в голову. И так знаменил, где мог и когда: мечом в раскаленной синеве Черты, прутиком по песку, камешками по речному берегу. Углем и вапами[2] по штукатурке, деревянной дощечке или пергамену. Красота угодна Берегине.
— Прошлые покажи, — с замиранием сердца попросил Андрей.
Перебирал, едва касаясь пальцами, словно боясь навредить. И смотрел на него из брызжущей искрами глубины озерный берег. Блекло-зеленый тростник, шапки ракит, пронизанные солнцем. И женщины, отраженные в воде, в сверкающих каплях на смуглой коже и низках янтаря. Вздернутый нос, пухлые губы, зеленющие глаза из-под копны черных с медовым оттенком волос — Живка. Она у Саввы везде — и в тумане среди распускающихся лилий, и скромно за прялкой, и в плясе перед стеной ведовского костра. Вот сочный, раскинувшийся под полной луною луг в ночь летнего солнцеворота. Ореховокожая Желана, скакнувшая через вздыбленный огонь: над головой столбом льняные волосы. А вот Андреева Стана — высокая, стройная; рыжая грива струится, завивается ниже коленок. Припоздали в этом году жениться. Ничего, в следующем наверстают. А что жизнь суровая, так дети крепкие будут (А красные головни уже мельтешат, и псы заливаются, и руки сжимают топоры). Красавицы, мавки, ведьмы с парсун на дощечках, кусках шелка, глиняных пластинках, берестах. Беззаботные, улыбчивые, счастливые (Крик вбит в горло, у Живки от паха вспорот живот, а лицо не верит). Слез с вышки замерзший Будча, словно притянуло. А с парсун дышала весна, и лето… весь великий годовой круг. И Савва тихонько напевал: «Когда же день и ночь равны между собой, И в самый длинный день, и в самый день короткий…»[3] Кончилось — как отрезало. Кречет бился грудью в стекло. Красный огонек плясал в ночи. Над Чертою поднималась пыль.
— Ой, недобро мне…
Рыдали, заходились воем за бревенчатыми стенами псы. Деревня стояла темная, с затворенными домами, точно вымершая. Только безладно подскуливал ветер да крутилась над бурьяном по обочинам, над заледенелым шляхом поземка. Поскрипывала створка ворот. Прислоненная козырьком походня[4] над ней полоскала хвостом огня. Он то прибивался и захлебывался, то вскипал черно-рыжим, рвался на волю, тоже тоненько скулил. Осыпал пеплом и искрами рыжие разметанные волосы девушки, прибитой к столбу. Длинный нож вошел в подвздошье и, пробив позвонки, утонул в дереве. Чуть виднелась среди лохмотьев содранной до пупка одежды и застывшей крови темная рукоять. Человек мог ударить так лишь в исступлении. И не женщину.