Читать «Долли» онлайн - страница 58
Агния Кузнецова
И я ваш покорный слуга
Жуковский.
Уведомь немедленно, на что решишься касательно Пскова, Мойера и аневризма.
Безумный крик Натальи Николаевны: «Пушкин, ты будешь жить!» Ее, бесчувственную, на руках вынесли из комнаты. Установилась жуткая тишина. Молча, не шевелясь, друзья и родные стояли над ним, не смея нарушить великого таинства смерти.
Потом неслышно разошлись. Остался Жуковский. Он взял стул, поставил его у дивана. Сел и долго смотрел на Пушкина. Не мог оторвать взгляда от его мертвого лица, и странный покой овладевал им. Он никогда не видел этого выражения, о котором он писал потом Сергею Львовичу Пушкину:
Я сказать словами не умею. Это был не сон и не покой! Это не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу; это не было даже и выражение поэтическое! Нет! Какая-то глубокая, удивительная мысль на нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание.. Всматриваясь в него, мне все хотелось у него спросить: — «Что видишь, друг?» И что бы он отвечал мне, если бы мог на минуту воскреснуть? Вот минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих. В эту минуту, можно сказать, я видел самое смерть, божественно тайную, смерть без покрывала. Какую печать наложила она на лицо его, как удивительно высказала на нем и свою и его тайну. Я уверяю тебя, что никогда на лице его не видал я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, проскакивала в нем и прежде. Но в этой чистоте обнаружилась только тогда, когда все земное отделилось от него с прикосновением смерти.
Жуковский долго сидел так, глядя в мертвое лицо друга. Потом встал, склонился в низком, долгом поклоне и вышел со странным успокоением в душе.
А ночью... ночью он писал письмо Бенкендорфу, может быть, слишком опрометчивое для своего положения воспитателя будущего царя. Но гнев, отчаяние, душевная боль раздирали его сердце.
Пушкин хотел поехать в деревню на житье, чтобы заняться на покое литературой, ему было в том отказано под тем видом, что он служил, а действительно потому, что не верили. Но в чем же была его служба? В том, единственно, что он был причислен к иностранной коллегии. Какое могло бы быть ему дело до иностранной коллегии? Его служба была его перо, его «Петр Великий», его поэмы, его произведения, коими бы ознаменовалось нынешнее славное время. Для такой службы нужно свободное уединение. Какое спокойствие мог он иметь с своею пылкою огорченною душой, с своими стесненными домашними обстоятельствами, посреди того света, где все тревожило его суетность, где было столько раздражительного для его самолюбия, где, наконец,, тысячи презрительных сплетен, из сети которых не имел он возможности вырваться, погубили его...
А позднее, много позднее, Жуковский вспомнит слова Вяземского: «...в нашу поэзию стреляют удачнее, чем в Луи Филиппа. Вот второй раз не дают промаха».
Вяземский намекал, что это было убийство, и убийство по политическим мотивам и Пушкина и Лермонтова.
Так до утра Жуковский то садился за стол и писал, то ходил по комнате, в глубокой задумчивости останавливался и снова ходил.