Читать «Лейб-агитация» онлайн - страница 8

Фигль-Мигль

Но вопрос о крепостном праве — он, право же, шекспировский. Не только люди поприличнее, но и правительство, понуждаемое государем (три раза я начинал это дело, жалуется Николай Павлович, и три раза не мог продолжать), стыдятся рабства и порываются нечто предпринять. И можно, можно предпринять: серьезной войны нет и давно не было, торговый баланс — благоприятный, финансы — в пределах опрятности (бюджет прочно стоит на водке, как сейчас на нефти), даже бумажные деньги — вечно они обесцениваются — только что отреформировали; удачное стечение обстоятельств подпирает оскорбленное моральное чувство. А то что же, так и будет нам Николай Тургенев писать из далекого далека, что рабов в России закон защищает меньше, чем животных в Англии? (Эта книжка, “Россия и русские”, уже написана, выйдет в Париже в 1847-м.) А такой ужас — незаконный, но повсеместный, развращающий, — как крепостные второй степени? И граф Киселев (он еще в конце 20-х ставил антикрепостнические эксперименты в дунайских княжествах), а за ним Л. А. Перовский шевелят мозгами в секретных комитетах — и шевеление это перебивается ропотом общества — вот тех, кто придет к избирательным урнам. (Вяземский, разозлившись, пишет опять-таки в 1844-м: “В отличие от других стран, у нас революционным является правительство, а консервативной — нация”.) Крепостное право отменять нужно, но предвыборное обещание такого рода угробит кандидата. А не пообещать — угробить свою репутацию, да и как потом зеркалу в глаза смотреть. И страшно, просто страшно: тронь пальцем завещанную предками башню из дерьма — и все полетит во все стороны.

Вот оно, заветное слово — традиция. Вы помните, государь в мае 1844-го посетил оплот и святыню традиционализма. Англия, Англия!.. Так что простите, опять схолия. (Со схолиями всегда так: придет в голову, и уже кажется, что не будет другого места и случая раскрыть специфику русского англофильства.)

Англия пронимает всех. Вот Николай Павлович съездил, потом говорит Блудову: “Вот в Англии я понимаю конституцию и помирился с ней. Там они как-то умеют соединять свободу с горячей любовью к монарху”. (О да, ведь парламентское управление в Англии “не сочиненное, а выросло на исторической почве, вследствие особенностей английского характера”.) Вот несколькими годами позже съездил А. С. Хомяков. Вы думаете, Хомяков — краса, гордость и мозг московских славянофилов? Хомяков, чтоб вы знали, краса русского англоманства. Конечно, он возвел англов к славянам и сообразил, что англичане — это искаженные угличи, а по Лондону ходил (как и везде, строптиво подчеркивает наш герой) “в бороде, в мурмолке и простом русском зипуне”, нигде не встречая малейшей неприятности. Он сочинил свою, единственно верную, теорию торизма, увидев в тори живую, длящуюся английскую историю. (В Англии тори — всякий старый дуб, всякая древняя колокольня, и все это для англичанина — часть его самого, олицетворение его внутренней жизни, прошедшей или настоящей; кавычки не ставлю, поскольку немного подредактировал.) Проще сказать: влюбился человек — в дуб, в Лондон, в англичан и в дорогую цену их слова, в ту идею, что порядок и свобода могут не противоречить друг другу — и свобода уживается с уважением к другому — и порядок уживается с уважением к другому — и традиции не сплошь варварские… Неужели не этого мы хотим со страстью, стыдом и горечью? Чтобы стоял дуб, лорды заседали, граждане трудились, “Челси” выигрывал, журналы выходили сколько хочешь, причем вовремя, стены домов, впитавшие жизнь десяти поколений, сами стали членами семей и под бледным небом нашлось место и для нашего зипуна — и зипун наконец перестанет быть формой протеста: одежда как одежда, Хомяков говорит — удобная.