Читать «Межледниковье» онлайн - страница 2
Олег Аркадьевич Тарутин
Уничтожить-то компромат я уничтожил, но многое из спаленного осталось в памяти и всплывает иногда оттуда, вызывая то чувство снисходительного умиления, то чувство неловкости, близкое к стыду. Иногда же у меня возникает желание мысленно прокомментировать сочиненное когда-то, что-то похерить с негодованием, что-то прояснить, а что-то даже и подтвердить с позиций сегодняшнего дня.
Подтверждаю: до старости я дожил. Повезло мне или не повезло вопрос спорный, но факт есть факт. Вставной челюсти, правда, пока не имею, за неимением средств на ее изготовление, о чем постоянно сожалею, обходясь остатними зубами. Нет и предсказанной лысины. Что же касается напророченного «мемуарного зуда» — подтверждаю безоговорочно: он появился и прогрессирует, лишая меня покоя. Чувствую, избавиться от этого зуда можно лишь, начав писать эти самые мемуары. Но как избежать почти неминуемого криводушия, как ухитриться фразу за фразой, страницу за страницей говорить только правду, хотя бы в том виде, в котором события помнятся теперь? Как не порадеть себе, любимому, не подчищая того, о чем вспоминается со стыдом, не подчищать, как в школьном дневнике, превращая тройку в пятерку, а единицу в четверку?
Впрочем, мемуары — не исповедь, и я не Жан-Жак Руссо (настолько же, насколько не Эренбург или, скажем, Катаев). А способ избежать лжи существует очень простой: перед тем, как соврать, поставь многоточие. Таким образом, последняя фраза в моих мемуарах, кончающаяся многоточием, и будет той фразой, за которой последовало бы неминуемое вранье.
1
Как рекомендовано в цитированном опусе: оглянуться мысленно, отыскивая в памяти исток…
Я не буду касаться того, с чего обычно начинаются мемуары: предки, родители, младенчество, семейный уклад… Мне хочется начать с истоков того, что сделалось моим жизненным призванием.
Скажу только, что родители мои были людьми замечательными и очень мною любимыми, что родился я в Ленинграде и в шестилетнем возрасте угодил в блокаду, что наша семья (родители, брат, четырьмя годами старше меня, и я), чудом выжившая в блокаде (отец — ополченец, комиссованный по дистрофии, мать — участковый врач, под обстрелами ходившая на вызовы), семья была вывезена по ладожскому льду в лютом феврале сорок второго, эвакуировалась в Омск, к родственникам, а в сорок пятом возвратилась в город, где я пошел уже в третий класс.
Мы жили во дворе Этнографического музея (отец был этнографом и тогда работал там), в замечательном дворе, который временами снится мне до сих пор. Двор тянулся вдоль тыльной стороны музея, отделяясь от Михайловского сада лишь сетчатым забором.
Этнографический музей, в знаменитый Розовый зал которого попала фугаска, оставив там глубокую воронку, был наглухо закрыт и доступен лишь музейным работникам, совершавшим там периодические обходы. Но существовал тайный лаз в музей через котельную в глубине двора и далее, с поставленных друг на друга ящиков, через вполне пролазную пробоину в кирпичной стене.