Читать «О природе соответствий» онлайн - страница 2
Павел Васильевич Крусанов
«Ноль» – это наступление окраин. Атака доходного дома в те же четыре этажа, если не считать пяти остальных. Окраина светит не хрусталем, а докрасна раскаленной спиралью рефлектора, она сравнивает шпиц Петропавловки с зубочисткой, уловившей в дупле двора-колодца волокна пищи, она хочет через состязание слиться с холодной сферой и если не войти, то опоясать ее собою, как императорскую державу, покатиться с ней по временам года, которые здесь невнятны, с ничего, в общем-то, не значащим кличем: «Ратуй!»
Федору Чистякову нет дела до мнений о нем. Собственно, мнению о Федоре Чистякове тоже нет до него дела. Он «инвалид нулевой группы», он сидит на скамейке, ест из бумажного фунтика черешню и считает дребезжащие трамваи, которые неторопливо и слегка развязно едут умирать. Черешневыми косточками Федя пуляет в брусчатку площади Труда.
Все, что отражается в поясах катящейся державы, насмешливо деформировано, безумно и пугает: «Батюшки! Соловей-то как страшно поет. Цветы-то цветут как жутко...» – но где-то рядом почти ощутим, почти виден, почти сияет из-за скобок покатый хрустальный бок. Хрусталь – это память о смысле. Она здесь, за оплеткой, она рядом. Да, все наши деяния лишены смысла, и поэтому единственное ожидание – ожидание красоты, которая тоже лишена смысла. Но красоту можно любить, а любовь – хитрая бестия, она позволяет находить нам смысл в том, что мы делаем, хотя в действительности ничего подобного там нет. Можно выразить это иным журчанием: танец жизни объемлет смысл труда (или до смешного упорный труд смысла), объемлет не знанием, но машинальным включением, просто записью, что ли: смысл есть фигура танца, он вписан в то или иное коленце, а сам танец смысла откровенно и безо всякого лексического тумана лишен.
События текста не будет. Будет со-бытие. Обретясь, критическая масса слова породит странную среду, тонкую атмосферу для интеллектуального медитирования, – все в ней знакомо и все неуловимо, погружение в нее требует безотчетного поиска выразимого образа; результат – всего лишь лестная иллюзия заворачивания в коре новой складочки. И все. Текст невозможно с приятностью усвоить в привычной технике читательского потребления, он дымоподобен, он невеществен, как откровение бокового зрения. Есть лабиринт и есть герой. Ну а с нитью Ариадны все в порядке – ее-то как раз нет.
Тягать из фунтика черешню и обстреливать косточками мостовую – дело бессмысленное, но, безусловно, красивое; к тому же далеко не простое: чтобы заниматься этим самозабвенно, следует сперва, по наблюдению современника, сдвинуть бутылки, которыми уставлен стол и вообще все вокруг. А как это сделать, если ты «родился и вырос на улице Ленина», на тебя неуважительно дует ветер, тебя не слушает крепкий дождик и вся твоя жизнь застроена пустырями?
Если приглядеться, окраины наступают словно бы боком, по-крабьи – армией сине-черных иероглифов. Окраины не следует путать с предместьями: они – поля книги, и если они наступают, то потому, что набухли содержанием, которому на маргиналиях тесно; предместья же бездарно и мстительно бунтуют. Поля как область существования обещают предельную свободу и отсутствие обязательств вплоть до возможности вообще не быть. Но главное – они манят сходством с пробуждением. Сон разума, как отмечал Деррида, – это вовсе не почивающий разум, но сон в форме бдения сознания. Разум усердно блюдет то дрему, то некий глубокий сон, в котором решительно отчего-то заинтересован. При таком условии смех – в каком-то смысле пробуждение. Конечно, если хорошо знаешь и понимаешь, над чем смеешься. Привычные слова, довольно приблизительно, как нетвердая валюта, определяющие меру вещей: пробуждение, предательство, отстранение – всего лишь взрыв смеха, звучащий сухо, шуршание осыпающегося песка (сделан шаг), забытый скрип снега (Зутис: «...сейчас природа как проститутка – мокрая, теплая, капризная»). Но разум пробуждается лишь затем, чтобы сменить сон; бдение сознания есть череда иллюзий, шеренга заблуждений, выстроенных в затылок. Получается такой паркет, где смех – щелка стыка. Щелки лишь на вид пыльные – там свой быт, культура, любовь, эстетика, и не грязь это вовсе: по полям вьются мелким бесом строчки. А основной закон судьбы для всех и везде один: свою пулю не слышишь.