Читать «Сказки для сумасшедших» онлайн - страница 27

Наталья Всеволодовна Галкина

Покровский подумал, что в некотором роде все они проживают отпущенный им срок земного бытия здесь, в этих стенах, за шесть лет (а те, кто, поначалу учился на курсах мастеров, — за девять), и потому многие так спешат и торопятся чувствовать и жить. Ибо за пределами Монмартра все их надежды, тяга к искусству и ремеслу меркнут, воздух мини-Ренессанса развеивается советским пошлым майским ветром, истончается, осыпается прахом. Не оттого ли многим суждено умереть молодыми? Покровский зажмурился, хватит, никто не знает часа своего, и я ничьего знать не желаю, выключат ли они свою музыку?! или я обречен на ее ключ, на ее отмычку, на ее отвратительную способность дешифровать код грядущего бытия и небытия? Он стал засыпать, заплывая в спасительные плёсы сна, думая о шлягерах, о нелепых песенках, под которые легче жить и умирать; на грани сна подумалось ему: «Вот отчего люди так любят пошлость: пошлость бессмертна». И напоследок: «Почему у греков не было богини пошлости?» В его сновидении скульптор Ладо лепил маленькие архаические фигурки людей и животных, называя их ушебти и пришебти; среди прочих наличествовала богиня пошлости, только, проснувшись, Покровский не мог вспомнить, как она выглядела. Зато помнил преувеличенно крупноголовую фигурку карлика-продавца из ларька при входе. Что это ты делаешь? Дурака ваяю. Ваяй, ваяй, вываивай.

Голубые предутренние сумерки вливались в почти квадратное окно. Покровского посетило видение детской зимы, сумерки со снегом в окошке, лежанка, овчина, волшебный вкус петушка на палочке. Очередное ничто миновало, ему было весело, в прохладный коридор с чайником, вода на кухне ледяная, смыть остатки сна, за ним на кухню входит Кузя и поет: «Не оставляйте стараний, маэстро, не убирайте ладони со лба». Кузя уже сварил кофий и угощает Покровского. Стол видывал виды, стар как мир, зато мир по утрянке на сегодня юн и свеж, тени расползлись по углам, попрятались пряхи.

Маленькая растрепанная алевтина заглядывает на кухню, показывает утреннее личико свое, кого-то ищет. «Офелия, иди в монастырь», — говорит ей Кузя, она исчезает. «Пошла», — констатирует Покровский. «Вот только в мужской или в женский?» — спрашивает Кузя.

Покровский, спустившись из общежития по маленькой деревянной купеческой, поднимается к библиотеке по левому ответвлению бинарной мраморной центрального входа, над которой голубеет утренний малый купол, там, над головой, высоко-высоко, наливаясь светлеющим зимним небесным цветом. В руках у него подрамник и загрунтованный чистый холст. Tabula, так сказать, rasa. Дощечка разовая. Богини проснулись и осаждают буфет, буфет не возражает, дверь его гостеприимно открыта. Толстенький поваренок-медвежонок, днями возникший то ли из спецшколы, то ли из кулинарного техникума, тащит в мешке фаллические символы — батоны и сардельки. Из буфета выходят Мансур с Кайдановским; какие странные тени на лицах, думает он, тени вечного мрака, нет, все, хватит, привет, ребята, со свеклой ли нынче винегрет? Доброе утро, отвечает Мансур, вестимо, не с репой. Входя на пятый этаж, Покровский улыбается: патриарх с кафедры живописи, что за бас («Что за дерибас», — сказал бы Кузя), уже поет псалом: «Живый в помощи Вышнего...» Проходящий по коридору Комендант морщится, наливается свинцом, от псалмов его корежит. «Бордель, — думает Комендант. — Рассадник». На волне псалма мысль Коменданта неожиданно обретает протяженность: «И это называется, — думает он, — идеологический ВУЗ!»