Читать «Детство Тёмы (сборник)» онлайн - страница 220

Николай Георгиевич Гарин-Михайловский

– Вот те и рыло… Мне, батюшка, жена самонастоящая и то впору, а ты рыло.

– Пожалуй, и от двух не откажешься, – весело подсказал Долба.

– Черт с ними, давай и две.

– Действительно, в сущности… – говорил Корнев, любуясь сформированной широкоплечей фигурой Ларио.

Ларио быстро поворачивался, хлопал себя наотмашь и спрашивал:

– Il у à quelque chose, messieurs, la dedans, n'est-ce pas?! А ты с латынью да с экзаменами… Всякому овощу свое время… Тятька-покойник, пьяница и николаевский полковник…

– Ох, черт!

– …никак не мог понять, отчего я пареной репы не любил: так и умер с тем, что не понял… Бывало, бьет, как Сидорову козу: «Ешь, подлец, репу!» – «Не бу-ду есть ре-пу!» Так и умер. Умирая, говорит: «Драть тебя некому будет».

Учитель словесности окончательно свалился и умирал от чахотки, лежа один в своей одинокой квартире.

– Жаль человека, – говорил Рыльский, – а все-таки кстати.

– Ох, зверь человек! – улыбался Корнев на замечание Рыльского.

– А что бы он с нами на экзамене сделал?

– Да бог с ним, – пусть умирает.

Новый учитель, молодой бесцветный блондин, мял, тянул, выжимал из себя что-то, и дальше биографий не шел.

– В сущности, жаль все-таки, что Митрофан Васильевич свалился, – говорил Корнев, – ну, перед экзаменами бы еще так и быть…

– Жаль, жаль, – соглашался Долба, – в прошлом году он обещал коснуться разных веяний.

– Положим, судя по началу, вряд ли бы удалось ему в нынешнем году…

Корнев лениво вытянулся и сладко зевнул.

– Черт его знает, тощища какая… Гоголь был сын, Пушкин был сын… Ах, ты сын, сын – тянет, тянет, душу всю вымотает…

Невесело было и на уроках истории. Леонид Николаевич ходил скучный и неохотно вступал в какие бы то ни было разговоры. И у учеников стал пропадать вкус к ним.

– Черт его знает, старше становимся или глупеем, – сомневался Корнев.

Было ясно одно: гимназия делалась все больше и больше чужой. Там, в темных коридорах младших классов, кипела жизнь, раздавался визг и хохот, но знакомую читателю компанию уже не манила эта жизнь, и, сонная, равнодушная, она тянула время, как бы говоря своими апатичными, скучащими фигурами: лишь бы прошел день до вечера.

Чтение как-то тоже не шло на ум.

Карташев часто, лежа на диване, думал и копался в себе: что его интересует?

Уроки? К ним, кроме смертной тоски и томления ничего не ощущалось. Чтение? Прежде он любил его, чувствуя какую-то новую почву. И пока эта почва чувствовалась, и чтение было интересно. Но эта почва как-то ускользнула, что-то, какая-то связь точно порвалась: книга осталась книгой, а жизнь пододвинулась и во всех своих проявлениях так не схожа с книгой, что, очевидно, книга одно, книга – дело рук неопытного идеалиста, а жизнь имеет свои, совсем какие-то другие законы. С одной стороны, что-то тянуло к этой жизни, тянуло мириться с ней, приспособиться к ней, с другой – было скучно и уж не было того идеального чувства ни к жизни, ни к матери, какое было раньше, несмотря на всякие споры и протесты и его и ее. Теперь и споров почти не было, – было просто равнодушие, апатия и сознание, что мать такой же человек, как и все. И от этого сознания делалось еще скучнее, и Карташев тревожнее рылся в себе и искал своих желаний. Может быть, он хочет любить? Нет, он никого не любил и не хотел любить. Прежде он хотя лакомства любил, – теперь и их разлюбил.