Читать «Анна Иоановна» онлайн - страница 492

А. Н. Сахаров (редактор)

Мелькнула на ступенях трона и неосторожно оступилась на нём Анна Леопольдовна, это миловидное, простодушное дитя-женщина, рождённая не для управления царством, а для неги и любви. Россия ждала свою, родную царицу, дочь Петра Великого, и Елисавета Петровна одним народным именем умела в несколько часов приобресть державу, которую оспаривала у ней глубокая, утончённая, хотя и своекорыстная, политика, умевшая постигнуть русский ум, но не понимавшая русского сердца. «Вы знаете, чья я дочь?» – сказала она горсти русских, и эта горсть, откликнувшись ей родным приветом матери, в одну ночь завоевала для неё венец, у ней несправедливо отнятый.

Чего не могла сделать государыня по сердцу народа? Она сбросила с него цепи, заживила раны его, сорвала чёрную печать, которую сердце и уста были запечатаны, успокоила его насчёт православия, которым он так дорожит, воскрылила победу, дала жизнь наукам, поставив сердце России краеугольным камнем того храма, который с её времени в честь их так великолепно воздвигается. Она – чего нам забыть не должно, – своим примером внушив немецкой княжне, что может народность над сердцем русского, подарила нас великою государынею, которая потому только в истории нашей не стоит на первом месте, что оно было занято Петром беспримерным. Тотчас по вступлении своём на престол Елисавета спешила посетить в душном, мрачном заключении тверского архиепископа Феофилакта.

– Узнал ли ты меня? – спросила она, снимая с него железа.

– Ты искра Петра Великого! – отвечал старец и умер вскоре, благословляя провидение, дозволившее ему увидеть на русском престоле народную царицу.

Русский гений поэзии и красноречия, в лице холмогорского рыбака, приветствовал её гармоническое царствование первыми сладкозвучными стихами и первою благородною прозой. Но лучшею одою, лучшим панегириком Елисавете были благословения народные. Вскоре забыли о кровавой бироновщине, и разве в дальних городах и сёлах говорили о ней, как теперь говорят о пугачёвщине; да разве в хижинах, чтобы унять плачущих ребят, пугали именем басурмана-буки.

Здесь должен я, однако ж, рассказать одно происшествие, которое невольно напоминает нам грозного временщика.

В один из летних дней 1743 года, когда вместе с жителями Петербурга улыбалась и природа, подходили от московской стороны к Исакию Далматскому три лица, на которых наблюдательный взор невольно должен был остановиться, которые живописец вырвал бы из толпы, тут же основавшейся, чтобы одушевить ими свой холст. Впереди шла крестьянка, по-видимому лет тридцати. Несмотря на худобу её и тёмный загар, напоминающий картины греческого письма, взор ваш сейчас угадал бы, что она была некогда красавица; сердце и теперь назвало бы её прекрасною – столько было души в её печальных взорах, так много было возвышенного, благородного, чего-то небесного, разлитого по её интересной физиономии. Это благородство в чертах, какая-то покорность своему жребию, несвойственная черни, и руки, хотя загорелые, но чрезвычайно нежные, не ладили с её крестьянской одеждой. За нею шёл седовласый старик, что-то вроде отставного солдата, в сером балахоне и в белом, чистом галстуке, в лаптях и с бритой бородой. Он имел одно из тех счастливых лиц, по которому с первого взгляда вы поручили бы ему свои деньги на сохранение, своё дитя под надзор. Он и нёс на руках дитя лет трёх, смугло-розовое, с чёрными кудрями, завитыми в кольца, с чёрными острыми глазами, которые, казалось, всё допытывали, всё пожирали. «Прекрасный цыганёнок!» – сказали бы вы. Между тем в нём было что-то такое, почему б вы его тотчас признали за барского сына. Обвив левою рукою шею старика, он то прижимался к нему, когда встречали экипаж, с громом на них наезжавший, то ласково трепал его ручонкою по щеке, миловал его, то с любопытством указывал на высокие домы и церкви, на флаги кораблей, на золотую иглу адмиралтейского шпица.