Читать «Анна Иоановна» онлайн - страница 459

А. Н. Сахаров (редактор)

Ты плакал? Следы твоих слёз остались на бумаге – о! Для чего пали они на неё? Для чего не могла я выпить их моими поцелуями? Боже! И я виною их…

Мне сделалось дурно от слов этого злого человека, Бирона; я к этому не приготовилась, ещё не привыкла. Но с этой минуты даю тебе слово не потревожить тебя и тенью огорчения; буду тверда, как любовь моя. Спи, милый друг; сны твои да будут так радостны, как теперь сердце моё».

Ни слова о неудаче свидания, о болезни своей, ни слова о цыганке; она всё забыла, она помнит только своего обольстителя. Сердце её благоухает только одним чувством – похожее на цветок хлопчатой бумаги, который издаёт тем сильнейший запах, чем далее в него проникает губительный червь: отпадает червь, и благоухание исчезает.

Прочитав письмо, Волынский несколько успокоился; оно убаюкало его совесть, но и в дремоте её виделись ему страшные грёзы. Письмо было сожжено, и пепел брошен в печь, чтобы и следов его не оставалось. Ту же участь имели прежние письма к нему Мариорицы: так сделался он осторожен, боясь попасть с ними под новый ужасный упрёк жены. Воспоминания прошлой любви его к княжне разгорелись было при этом случае; он заплатил ей дань несколькими слезами. Но с прежнего его кумира обстоятельства сняли лучи, которыми любил он её убирать во дни своей страсти, из которых он свил было для неё такой блистательный венец, и сердце его недолго удерживалось на этих воспоминаниях. Незавидная была двусмысленная роль его: надобно было обманывать и любовницу и жену, столь горячо его любивших. Волынский сделался низок в собственных глазах и растерялся. Мог ли он в этом состоянии работать отечеству с прежнею силою и благородством души?.. Всякая жертва требует очищения.

Зуда и на этот случай сказал своё пророческое слово.

Глава IV

КУДА ВЕТЕР ПОДУЕТ

Нечистая каморка, худо освещённая сальным огарком в железном подсвечнике. На полках – множество фолиантов с важною и преважною физиономией; большая часть с надгробною надписью: Rollin. На других полках обгорелые горшки, накрытые дощечками и книгами; деревянная чаша, пара оловянных ложек, мышеловка, бутылка, заткнутая бумажкой, и ещё кое-какая посуда, довольно нечистая. Стол с бумагами, из которых одна кипа придавлена кирпичом (ci git сын Одиссея, родившийся на острове Итаке, взлелеянный Минервой и Фенолоном и зарезанный в Санкт-Петербурге профессором элоквенции); тут же – великанша-чернилица, надутая, как (не скажу кто, чтобы гусей не раздразнить)… песок в коробочке, сложенной из писчей бумаги, и железные съёмцы по образу адамовых. В комнате два стула, огромный сундук и постель, на которой подушки черны, как будто готовили на них блины, и одеялом служит тулуп. К стене жмётся портрет с бородавкою; подле него туго насаленный парик и хлопушка для мух. Стены вспаханы стихами, писанными мелом, – для вытягивания их нужна бычачья грудь. Роллень? Нечеловеческие стихи? Бородавка? А! Тут, верно, живёт любитель муз Тредьяковский. Василий Кириллович занимает одно из седалищ. Голова его с обнажённою макушкою представляет целый земной шар; с одной стороны к свечке, служащей солнцем (как в свете нередко случается, что сальные огарки служат иным солнцами), сияет лучезарный полдень, далее рассвет, ночь и сумрак. Против него, на другом стуле, молодой офицер с красным носом. Ба! да это его благородие Подачкин. Видно, беседуют.