Читать «И хлебом испытаний...» онлайн - страница 88

Валерий Яковлевич Мусаханов

Так что какая уж тут романтика. Тут живут люди, а любое человеческое существование отвергает безысходность, неистребимой жаждой лучшей доли, даже крохотной надеждой укрепляя свою жизнестойкость, как еловые и лиственничные леса с юга по сухим, прогреваемым весной склонам речных долин и холмов проникают в бесприютную тундру, и там, где они разрастаются, тундра перестает быть тундрой. И с мая по июль солнце не прячется за горизонт и часто дуют теплые южные ветры, а ночная остуда присаливает инеем земляничный и смородиновый лист, но не побивает его, только изводит попрятавшихся в щелях насекомых, потому в тех местах сравнительно мало гнуса и комаров.

И вот в пятьдесят девятом я располовинил свой срок.

Мне повезло, я попал на режим, при котором нет охраны, и после работы (если остались силы) можно побродить по берегу, пойти по грибы и по ягоды, побыть одному. Положение мое можно было считать даже выдающимся, потому что я работал шофером на бортовом вездеходе ГАЗ-63, подвозил на дальние буровые запчасти и солярку для дизелей, перебрасывал к железной дороге ящики образцов, добытых геологами.

Пожалуй, тем летом я испытывал небывалую степенную уверенность в себе. Мне было двадцать шесть лет, многочисленные голодовки юности все-таки не сокрушили организм; время в колониях наступило спокойное: стал мягче режим, были ликвидированы всякие воровские группировки, державшие в страхе и обиравшие общую массу колонистов; а кроме всего, я уже привык, набрался опыта (ведь говорят же, что в колонии только первые десять лет трудны). Но самое главное, впереди была полная определенность: я знал, что сидеть мне еще шесть лет, и примерно представлял себе, какими будут эти годы; беспредметные, но болезненные мечты о воле и воспоминания детства оставили меня (они рано или поздно оставляют почти каждого) и не тревожили душу. Меня даже не привлекали слухи об амнистии, с почти правильной периодичностью возникавшие два-три раза в год. Я уже понимал, что эти слухи — не что иное как местная мифология и отворотная магия, рождающиеся из суеверного страха и несбыточной мечты, из жажды счастливого чуда, и втихомолку посмеивался над легковерными. Ах, каким же знатоком человеческих душ мнил я себя тогда, одолев «Философию религии» Гегеля и «Античную мифологию» Лосева (во всяком случае я считал, что одолеть книгу — это значит прочитать ее от первой до последней страницы). Вообще, чтение во время моего пребывания в тех местах было формой духовного существования, если хотите — средством выжить даже чисто биологически. И я читал все, что попадалось в библиотеках разных пунктов и пересылок, все, что обращалось в бараках, присланное из дому разным людям. И в первые годы меня радостно поражало огромное количество книг, обращавшихся в дальних колониях. И до сих пор не проходит мое удивление перед неожиданностью и разнообразностью тамошних книг. Встречались там Гегель и Монтень, Плутарх и «Введение в православное богословие» архиепископа Макария, дореволюционные издания Ключевского, «Критическая метафизика» князя С. Н. Трубецкого, которого я по невежеству принимал за декабриста С. П. Трубецкого, — словом, было много таких книг, которые теперь считались бы раритетами, о книгах же по разным отраслям техники и ремесел, как и о беллетристике, и говорить не приходится. И пожалуй, следует отметить тот любопытный факт, что даже непонятные книги бережно сохранялись в бараках. Вероятно потому, что и самые дремучие люди в тех местах поневоле становились книгочеями и питали инстинктивное уважение к печатной продукции. За все время своих странствий по местам не столь отдаленным я встретил только одну поврежденную книгу — крупноформатный каталог-определитель каких-то гельминтов, из картонного переплета которого были вырезаны стельки в сапоги, но все равно ни одна страница не была вырвана и каталогом при необходимости можно было пользоваться, хотя часть его переплета, видимо, спасла чьи-то ноги от кровавых мозолей.