Читать «Покой» онлайн - страница 216

Ахмед Хамди Танпынар

В то время, пока звучал айин «Ферахфеза», Мюмтаз унесся в мечтах очень далеко, при этом фантазии его занимали все вокруг него, внутри него и весь его разум, и в фантазиях он уносил с собой эту музыку. Эти фантазии собирались вокруг сидевшей поодаль Нуран, за которой он наблюдал, и долетали до эпохи Селима Третьего, Шейха Галипа, до времени Махмуда Второго, до его собственных воспоминаний о лете, до вечерних часов в Канлыдже, до дороги, спускавшейся вниз в Кандилли, до тех потрясающих игр света по утрам на Босфоре; они были цветными, изящными и эфемерными лицами и формами, которыми стали сами собой мелодии Исмаила Деде. Если бы эти фантазии остались наедине сами с собой, совсем как огонь в очаге, то они бы прожили свои очень короткие жизни внутри музыки, породившей их, и исчезли бы. Но этого не случилось. От той мгновенной беспомощности, которую Мюмтаз увидел на лице Суата (сейчас Мюмтаз понимал, что истинный смысл выражения возмущения, презрения и гнева, которые, как Мюмтазу казалось, он читает на лице Суата, были на самом деле всего лишь безысходностью), строй этих фантазий почему-то внезапно стал глубже. Все мелодии, появлявшиеся из «Саба», «Нева», «Раста», «Чаргяха», «Аджема», получая свое истинное решение в «Ферахфеза», создавая каждую фразу, готовую придать смысл всем их печальным, наполненным воспоминаниями жизням и занять их место, впитали безысходность Суата и сделали ее достоянием Мюмтаза вместе с его печальным опытом. Как раз тогда, когда голос нея оборвался в том месте, где для всех этот красочный мир, который дарил ощущение жизни в вечерней призрачной радуге, соткавшейся вокруг музыки, должен был постепенно развеяться, внутри Мюмтаза возник еще один уровень, с новой сущностью огромной силы. И какие бы стоянки ни проходило его воображение, пока звучала музыка, оно все время возвращалось к Нуран, и поэтому ощущение безысходности, передавшееся ему от Суата, слилось в единое целое вместе с мыслями о Нуран.

Слилось до такой степени, что, когда музыка закончилась, а Тевфик-бей и Эмин Деде продолжили играть напевы и сема, кружившиеся вокруг того же лада, Мюмтаз слушал эти произведения, которые давно знал, с тем же ощущением безысходности. Даже когда он, как обычно, попытался отделить голос Нуран, как всегда сопровождавший игру дяди, от всего окружавшего, он представил, что между этим голосом и ним появилось некоторое препятствие. Казалось, будто голос молодой женщины доносился до него издалека, словно туманным утром. Он чувствовал ту глубокую изменчивость, которая отпечаталась на лицах исполнителей старинной османской музыки, словно она была не отражением потраченных усилий, а выражением какой-то разлуки, отдаленности. Казалось, будто молодая женщина зовет его на помощь откуда-то издали, и он, Мюмтаз, никак не может к ней поспешить. Нуран словно была пленницей в стране, где царили «Султанийегях», «Махур», «Сегях».

Он прекрасно сознавал, что все это смешно. К тому же Мюмтаз знал и еще кое-что: привычку размышлять и чувствовать таким образом он в некотором роде создал сам в себе с самого детства. Печальные обстоятельства его детства подарили ему свойство думать обо всем, что он любит, как бы издали, словно бы оно находилось в недостижимом мире; и подобно тому, как он узнал любовь одновременно с непременным понятием смерти и греха, иными словами, она стала для него неким сочетанием пытки и награды, равноценное возмещение которой невозможно, сама идея подобной отдаленности в те годы основательно пустила корни в его душе. Так что Мюмтаз развивал это наследие своего детства по собственной воле на протяжении всего отрочества и всей юности, наполненной большим умственным трудом, большей или меньшей болезненностью, сообразно условиям, и рано открывшейся склонностью к поэзии, вплоть до тех самых месяцев, пока он не узнал Нуран. С его точки зрения, истинное призвание поэзии заключалось в том, что она пребывала вне всего сущего и вне надежды. Поэзия всю жизнь напоминала ему язычки пламени на куче подожженных сухих листьев. Разве поэты, которых он читал и любил, прежде всего По и Бодлер, не были рыцарями слова «никогда»? Их колыбели раскачивались в оплотах невозможности, их жизни прошли в стране под названием «Небывальщина». Если бы мы не донесли нашу жизнь до точки невозврата, то чем бы мы наполнили соты поэзии? И поэтому, несмотря на шумные радости, на свою способность к анализу, которую можно было бы назвать математической, несмотря на сильный вкус к жизни, Мюмтаз не ограничился отказом от роскошно накрытых столов, что один за другим расставляла перед ним жизнь, но считал жизненные страдания единственным возможным образом жизни. Каждая мысль, каждое чувство приобретали в нем свою законченную форму только тогда, когда становились нестерпимой пыткой, нестерпимой мукой, как о том ему говорила Нуран, когда однажды августовской ночью они любовались месяцем. Он знал, что поэзия не сможет соединиться с жизнью, если он не будет совершать этого в своей душе. Это изнурение и кипение были возможны только при условии нестерпимого жара. В противном случае его поэзия оставалась перед закрытой дверью, используя чужой, не ставший родным, язык.