Читать «Экзамен. Дивертисмент» онлайн - страница 56
Хулио Кортасар
– Согласен. Однако следует различать, скажем, «чистую» литературу, да простит мне Бог скверное выражение, и то, что пишется с достойными целями. Во втором случае – это более чем развлечение; как правило, тот, кто учит, не очень-то развлекается.
– По сути, это так, – сказал Андрес. – А если он учит по призванию, если в принципе он поступает так для того, чтобы выполнить свое предназначение, то, на мой взгляд, это тоже развлечение. Реализовываться – значит развлекаться. Ты так не считаешь?
– Все-таки это очень тонкая материя, – сказал репортер, пользуясь фразой из «Трех мушкетеров» в испанском переводе.
– Поэты, например, счастливы своими стихами, хотя более элегантным считается полагать обратное. Поэты прекрасно понимают, что стихи – это их способ реализоваться, и смакуют их как могут. Не верь в россказни, будто стихи пишутся слезами, – если слезы и случаются, то они – в удовольствие, как у читателей. Настоящие слезы, с хлористым натрием, льются наедине с собою или только для себя, а не для того, чтобы разбавлять ими лирические чернила. Вспомни святого Августина, когда у него умер друг: «Я плакал не по нему, а по себе, я оплакивал то, что потерял». Поэтому элегии пишут много спустя, воссоздавая заново боль и испытывая счастливый восторг, подобный тому, какой испытываешь, слушая, как умирает Изольда, или присутствуя при бедах Гамлета.
– Принца Датского, – сказала Стелла.
– Конечно, это тонкая материя, как ты выразился. Я допускаю, что Вальехо мог плакать, когда писал свои последние страницы. Или, если хочешь, Мачадо. Но их боль была их человечностью, они были открыты для боли, подвластны боли. Поверь мне, репортер, их последние страницы, наверное, были лучшими моментами в их жизни, потому что воплощали их личную боль в гистрионизм высшего класса, что является необходимой составляющей поэзии. И страдания их в тот момент были под стать страданиям звезды или бури. Худшее начиналось потом, когда они закрывали тетрадь и предавались личной скорби. На этот раз страдали они сами, страдали, как страдают собаки, как люди, сломленные судьбой. И поэзия, точно сломанная игрушка, уже ничем не могла им помочь до нового озарения, до новых мгновений счастья.
– Наверное, так оно и есть, – сказал репортер. – А заодно объясни, пожалуйста, почему на меня всегда наводят тоску так называемые профессиональные писатели, которые представляются эдакими мучениками своей профессии. Почему мученики? Даже если они на самом деле страдают, когда творят, они должны были бы испытывать удовлетворение, как святые, поскольку страдания посылаются для испытания, для укрепления духа.
– Когда я слышу, что писатель, сочиняя, безумно страдает, мне хочется послать его в задницу, – сказал Андрес. – У поэта только один девиз: в моих страданиях – моя радость. Но вернемся к нашим, аргентинским, баранам: мы, старик, не страдаем так, чтобы творческая радость прорвала плотину и затопила все. Говоря о страдании, я имею в виду высокое чувство, то, что породило, например, поэзию Данте. А наша Аргентина сегодня – это крошечное преддверие, некое межсезонье, вялое существование между небытием прошлым и небытием будущим, как удачно заметил однажды Хуан.