Читать «Имя и отчество» онлайн - страница 124
Родион Карлович Ребан
И тут что-то стало меня пугать, какая-то враждебность всего, что я видел. Кроме того, я чувствовал, что тетя такая же слабая и маленькая, как я, ничуть она не была защитником. Все приобрело вдруг мощную звенящую силу. И все смотрело, слушало и дышало, дышало, вот так: «А-ххха-а-а…» За деревом кто-то стоял, нетерпеливый, не умещаясь там весь, — торчало узловатое колено; стоило отвернуться, как он перешмыгивал за другое дерево или, застигнутый врасплох, замирал в виде корявой сушины. Меж трав поднимался угар, будто горела земля; занесенную из-за громадных пихт в этот раскаленный влажный котел черную бабочку вышвыривало обратно, как горелую бумагу; пеплом толклась мошкара. Змея, чистая холодная мерзость, стекла с трухлявого пня, заляпанного изумрудным лишайником… Увидев змею, тетя вдруг отняла ладонь от щеки.
— Ота!.. Зуб-то перестал!
Она наклонилась и принялась хлопать по длинному подолу, вокруг нее поднялась цветочная пыль. Я сказал ей в самое ухо:
— Да помолись ты, что ли! Попроси!..
— Ушш! — дрожа головой, как в перезнобе, она испуганно отмахнулась ладонью. — Просить… Что ты!
Нет, она не могла просить. И, кажется, молитва ее, терпеливая, как немота, никогда не была просьбой.
Наконец, уже в сумерки, мы набрели на заимку. Вокруг избушки, скрывая ее вместе с крышей, росли дудки. Где-то в камнях позвякивала, как жестянкой, вода. Не затопив печку, мы забрались на нары и уснули.
Когда я проснулся ясным днем, тетя уже посадила тыкву, мы поели, что было с собой, и пошли домой.
Потом оказалось, что тыкву мы посадили у чужой заимки.
Что такое — не могу вспомнить, какая она была ростом. Кажется, что высокая. Но так, чтобы показать рукой: вот такая, — не могу даже приблизительно. То есть первое-то бездумное движение готово всегда тотчас: во! — и показываешь ладонью довольно высоко. Но посмотришь на эту ладонь и опустишь пониже, а поразмыслив, опустишь еще. Да и пожмешь плечами…
Часто я ее дразнил; собираясь в кино, я заглядывал к ней и маячил билетом.
— Баб, хочешь в кино? Я билет тебе купил.
— Ушш!
— Баб, ну серьезно. На.
Рука ее принималась беспокойно искать дело; заткнуть уши, не слышать она не могла, и только срочное дело могло ее спасти. Что там в кино — заговаривать об этом было уже кощунством. Она разглаживала скатерть, искала что-то в столе и, наконец, с мокрой тряпкой в руке бросалась мне под ноги, принималась мыть пол.
Как огня боялась она фотографироваться. Когда я завел себе фотоаппарат, вот наступили для нее тяжелые дни. Я наводил на нее аппарат, она заслонялась ладонью, а другой отмахивалась: «Ушш… Не придумывай-ка!» Из всех ее фотографий у меня осталась одна. Вот я на нее гляжу; да, тут-таки усадил я ее, обманул, сказал, что для какой-то справки. Она сидит смирно, смотрит прямо в объектив, костистые руки на коленях… Я вглядываюсь.. И нет, не хочу ее описывать. Не хочу. Бесполезно. И ни к чему. Да и не могу. Какое-то странное волнение, чувство горечи, никак не созреющей до спокойной печали, мешают. Да и бесполезно же, действительно. Никакая точность подробностей не передаст главного. Остальное же, не главное, что ж — это как окошко над ее простенькой головкой, потрескавшиеся бревна за ее спиной, коромысло на гвозде, растоптанные башмаки, — до моих тринадцати у нас с ней одинаковый был размер, она и донашивала…