Читать «Конъюнктуры Земли и времени. Геополитические и хронополитические интеллектуальные расследования» онлайн - страница 108

Вадим Леонидович Цымбурский

И тем не менее в своей преемственности относительно стратегии XVII века и «греко-крымский», и «славянский» замыслы Екатерины и Потемкина были, повторяю, всецело ограничены Балто-Черноморским меридиональным полем с его балканским продолжением. В частности, «славянский» вопрос в это время не мог встать перед идеологами империи так, как он начинает ставиться во второй четверти XIX века – вопросом о значении для будущего Европы и России славянских народов, обретающихся между империей и крупными силовыми центрами романо-германского Запада. В этом последнем смысле «славянский вопрос» – включая как часть его и вопрос польский – вовсе не «оставался» к началу царствования Николая I на повестке дня. Он впервые зазвучал именно в это царствование (если, конечно, не считать более ранней деятельности Общества объединенных славян, представлявшего немногочисленную и, по сути, маргинальную фракцию с польскими корнями в среде декабристов). Можно сказать, что это был другой славянский вопрос, чем при Ордине-Нащокине и Потемкине.

Здесь самое время поговорить об очень интересной и спорной главе, посвященной «уваровской триаде» в ее соотношении с внешним курсом империи.

Я склонен полагать, что в оценке этого соотношения автор допустил серьезный просчет и что этот просчет был неизбежен в силу того, что в международной стратегии Николая I Зорин усмотрел лишь «умеренный изоляционизм», нацеленность «скорее на противодействие распространению в России чуждых влияний, чем на агрессивное отстаивание собственных принципов за пределами империи» (с. 339–340). Соответственно уваровская триада оказывается именно «умеренно-изоляционистской» программой, решающей задачу «заимствовать цивилизационные достижения Запада в отрыве от породившей их системы общественных ценностей», «превращая мобилизационные лозунги “шишковского национализма” в программу рутинной бюрократической и педагогической работы» (с. 367–368). И здесь первый вопрос – верно ли Зорин трактует внешнюю политику, от которой отталкивается в своем анализе новой имперской идеологемы?

Какие задачи неизбежно должна была решать внешняя политика Николая I? Да те, с которыми не справилась политика его предшественника. Зорин верно пишет о критике, которой подвергли Священный союз Александра I и националисты à la Шишков, и «молодые вольнодумцы», одинаково усматривавшие в александровской политике по ту сторону Real Politic «прямой отказ от защиты национальных интересов и достижений России» (с. 295), на обеспечение коих она имела право после похода 1813–1814 годов. Чтобы понять дух этого протеста, стоит вспомнить образ идеальной России в «Русской Правде» Пестеля и в примыкающих записках («Царство греческое», «О государственном правлении») – России, сместившей столицу на Волгу, на пересечение торговых путей из Европы и Азии, оградившейся от Запада буфером сателлитных Польского и Греческого царств, осваивающей киргизские и монгольские степи до Бухары и Китайской стены, строящей флоты на Тихом океане и на обращенном во внутреннюю реку Амуре для обретения «первенствующего влияния на всю восточную и южную Азию». Программа Пестеля была едва ли не первым «евразийским» проектом обособленного от Европы «особого мира России», выдержанном строго в стиле Real Politic, в жестком отталкивании от раздражавшей непродуктивности александровского «христианского панъевропеизма».