Читать «О Бялике» онлайн - страница 34

Максим Горький

Несомненно, исторические судьбы еврейства придали особую лирическую силу тому преображению времени, которое постоянно совершается в поэзии Бялика. Вероятно, они были даже первоначальной причиной возникновения в нём этой удивительной способности. Бялик – еврей каждой клеточкой своего организма, и в каждое мгновение своей жизни. Но простым и поверхностным национализмом, одной специальной приверженностью к своему народу его не объяснишь. Замечательно в нём чувство народа вообще, способность к необычайно живому, чувственному переживанию самого понятия культуры, как непрестанно обновляемого в самом себе начала, движимого не воспоминанием о прошлом и не чаянием будущего, но непрерывно и таинственно совершающимся умиранием и воскресением. Может быть, именно это чувство культуры, неотделимое от чувства национального, в Бялике столь живое и никогда его не покидавшее, оно-то и придавало, не только его стихам, но и всей его деятельности, и самой личности, ту существенность и конкретность, которые так удивили и привлекли к нему Гершензона. Мнекажется, это чувство и есть самое поучительное в Бялике: поучительное вовсе не для одних евреев – для всех.

Эти замечания о Бялике хотелось бы мне закончить его стихотворением, которое приведу в исключительно талантливом переводе Жаботинского. Замечательны в этом стихотворении не только его художественные достоинства. Прямо скажу – оно представляется мне поистине гениальным и пророческим. Оно написано в 1908 году, но сейчас, кажется, и еврей, и христианин прочтут его с особенным волнением. Каждый из них в нём прочтёт о своём, но хороший еврей и хороший христианин прочтут ещё и об общем:

… И будет, Когда продлятся дни, от века те же, Все на одно лицо, вчера как завтра, Дни, просто дни без имени и цвета, С немногими отрадами, но многой Заботою; тогда охватит Скука И человека, и зверей. И выйдет В час сумерек на взморье погулять Усталый человек — увидит море, И море не ушло; и он зевнёт. И выйдет к Иордану, и увидит — Река течёт, и вспять не обратилась; И он зевнёт. И в высь подымет взоры На семь Плеяд и пояс Ориона: Они все там же, там же… и зевнёт. И человек, и зверь иссохнут оба В гнетущей Скуке, тяжко и несносно Им станет бремя жизни их, и Скука Ощиплет их до плеши, обрывая И кудри человека, и седые Усы кота. Тогда взойдёт Тоска. Взойдёт сама собой, как всходит плесень В гнилом дупле. Наполнит дыры, щели, Все, все, подобно нечисти в лохмотьях. И человек вернётся на закате К себе в шатёр на ужин, и присядет, И обмакнёт обглоданную сельдь И корку хлеба в уксус, и охватит Его Тоска. И снимет свой чулок, Пролипший потом, на ночь — и охватит Его Тоска. И отхлебнёт от мутной И тепловатой жижи — и охватит Его Тоска. И человек и зверь Уснут в своей Тоске, и будет, сонный, Стонать и ныть, тоскуя, человек, И будет выть, царапая по крыше, Блудливый кот. Тогда настанет Голод. Великий, дивный Голод — мир о нём Ещё не слышал: Голод не о хлебе И зрелищах, но Голод — о Мессии! И поутру, едва сверкнуло солнце, Во мгле шатра с постели человек Подымется, замученный тревогой, Пресыщенный тоскою сновидений, С пустой душой; ещё его ресницы Опутаны недоброй паутиной Недобрых снов, ещё разбито тело От страхов этой ночи, и в мозгу Сверлит ещё и вой кота, и скрежет Его когтей; и бросится к окну, Чтоб протереть стекло, или к порогу — И, заслоня ладонью воспалённый, Алкающий спасенья, мутный взор, Уставится на тесную тропинку, Что за плетнём, или на кучу сору Перед лачугой нищенской, — и будет Искать, искать Мессию! — И проснётся, Полунага под сползшим одеялом, Растрёпана, с одряблым, вялым телом И вялою душой, его жена; И, не давая жадному дитяти Иссохшего сосца, насторожится, Внимая вдаль: не близится ль Мессия? Не слышно ли храпение вдали Его ослицы белой? — И подымет Из колыбели голову ребёнок, И выглянет мышонок из норы: Не близится ль Мессия, не бренчат ли Бубенчики ослицы? — И служанка, У очага поленья раздувая, Вдруг высунет испачканное сажей Своё лицо: не близится ль Мессия, Не слышно ли могучего раската Его трубы…