Читать «История западного мышления» онлайн - страница 67

Ричард Тарнас

Еще более ярким отражением интеллектуального сдвига данной эпохи является скептицизм, сведенный в систему и представленный такими мыслителями, как Пиррон из Элиды и Секст Эмпирик. Они считали, что в точности нельзя познать никакую истину, поэтому единственное, что подобает философу, — это воздерживаться от суждений. С помощью убедительной аргументации, призванной опровергнуть любые притязания на философское познание, скептики показывали, что всякое противоречие между двумя очевидными истинами можно разрешить, только прибегнув к какому-либо критерию; однако сам этот критерий можно признать верным, только обратившись к какому-то другому критерию: таким образом, потребуется бесчисленное количество подобных критериев, и ни один не окажется основополагающим и окончательным. "Ни в чем нельзя быть уверенным — даже в этом", — говорил Аркесилай, один из представителей платоновской Академии (которая в это время, надо отметить, включила в себя скептицизм, как бы возобновляя то течение, что вначале — еще при Сократе — сыграло такую важную роль). Правда, в эллинистической философии логика нередко умело применялась для того, чтобы продемонстрировать бесплодность большинства человеческих начинаний, в частности поиска метафизической истины. И все же скептики — такие, как Секст Эмпирик, — доказывали, что люди, которые верят в свою способность познать действительность, обречены на беспрестанные огорчения и несчастную жизнь. Если бы они действительно начали воздерживаться от суждений и признали, что их взгляды на реальность далеки от истины, они обрели бы спокойствие разума. Ни утверждая, ни отрицая возможности познания, им следует пребывать в состоянии непредубежденной невозмутимости, ожидая увидеть все, что будет дальше.

Подобные философские течения, по-своему значительные и заманчивые, все-таки не могли целиком удовлетворить потребностей эллинистического духа. Божественная действительность рассматривалась либо как бесчувственная и безразличная по отношению к человеческим делам (в эпикуреизме), а если и провиденциальная, то все равно неумолимая и детерминистичная (в стоицизме), либо как нечто вообще недоступное человеческому познанию (в скептицизме). Наука также становилась все более рационалистичной, практически утратив религиозный стимул и свое назначение божественного постижения, что прежде так ощущалось у Пифагора, Платона и даже у Аристотеля. Потому-то эмоциональные и религиозные запросы культуры нашли непосредственный отклик в различных мистериальных религиях — греческих, египетских, восточных — предлагавших спасительный выход из узилища этого мира: они процветали по всей империи и пользовались все возраставшей популярностью. Однако этим религиям с их празднествами и таинственными обрядами, посвященными различным божествам, не удавалось привлечь представителей образованных слоев. Для них мифы были достоянием прошлого и годились в лучшем случае для аллегорических фигур в разумной беседе. И все же суровый рационализм господствующих философий оставлял некое ощущение духовного голода. То беспримерно созидательное единство рассудка и чувства, которое ведали более ранние времена, ныне оказалось расколото надвое. Рефлексирующая личность зачастую лишалась побуждающих импульсов, очутившись посреди необычайно изощренного культурного окружения — деловитого, урбанизированного, утонченного и космополитического. Классический греческий синтез доалександрийской поры распался, и все силы растрачивались в процессе рассеивания.