Читать «Паниковский и симулякр» онлайн - страница 8

Эдуард Вадимович Надточий

Однако парадокс русской традиции знания не в этой специфике, а в осознании своей работы согласно матрицам европейского кастового академизма. Нет особого русского университета, но есть тот Университет, который создали в России импортированные немецкие профессора. И эта власть институций находится в непримиримом конфликте с экстатической дискурсией русского теургического знания. В попытке обрести форму это знание не имеет иных средств, кроме симуляции своей кастовой академической нормальности. Так Фрейденберг, Лосев и Гаспаров оказываются античниками, Аверинцев — византологом, а Шкловский — литературоведом. Более того, русские учёные вынуждены, вопреки своему радикальному новаторству, бороться за свой статус специалиста профессорской науки. “Половой гангстеризм” — порождающее основание русского знания, и люди вроде Марра и Лысенко — отнюдь не аномалия, но символ этой топологии знания. Впрочем, почему “половой гангстеризм”? Есть прекрасное русское выражение, значительно лучше соответствующее описываемой ситуации: ёбарь-налетчик. Половой гангстер — за этим ощущается сила организации, мощь технических средств, стойкость традиций. За ёбарем-налетчиком нет ничего, кроме энергии напора и быстроты реакции. Кустарь-одиночка с анальным мотором. Именно таков и есть русский учёный — от Потебни с Соловьёвым до наших дней. Налететь на пастбища цеховой науки, ухватить нечто движущееся — и затем совокупить его в укромном уголке, обратив в ещё один трофей своей учёной доблести. И в новый поход, за свежим трофеем. Поэтому чего же удивляться странному подбору трофеев в коллекциях русских учёных (эти коллекции стыдливо принято именовать “дискурсом”) — что словили, то и попользовали. Но свое состояние “ёбаря-налётчика” традиционный русский учёный переживает как родовую травму, на вытеснение последствий которой уходит львиная доля его сил. Этим русский “ёбарь-налетчик” решительно отличается от “полового гангстера” вроде фукианца. Фуко не претендует на свою цеховую нормальность кастового специалиста и отслеживает методологию своей непохожести. Тогда как российский “ёбарь-налётчик” симулирует свою учёную нормальность “настоящего специалиста”.Забавно видеть, как современные “ёбари-налётчики”, вроде Славы Курицына, также изо всех своих хилых силёнок тянутся “делать науку” (аутентичное выражение Курицына), симулировать свою учёность “не хуже, чем на Западе”. В этом смысле “постмодернизм” — находка для современных интеллектуальных ёбарей-налётчиков, у которых уже нет времени изучать древние и современные языки, а симулировать свою цивилизованную нормальность — по-прежнему очень хочется. Между тем, продолжая одно глубокое замечание Фуко по поводу способа мысли Деррида, можно сказать, что постмодернизм — это как раз освоение Университетом в попытке выжить практик, в корне отрицающих само его право быть. Приведение этих практик в ручное состояние мешанины из фрагментов академического дискурса, относительно которой можно затем сказать: “вот видите”. Более того, в форме “постмодернизма” практики философствования молотом делаются полностью зависимыми от “западного” академического дискурса, опускаются до состояния клопов, тихо сосущих кровь “настоящих учёных”. На русских “постмодернистах” это ещё более заметно, чем на американских. Без малейшей попытки что-нибудь продумать они оперируют готовыми фрагментами академического знания, смешивая их в “шизофреническом” (отнюдь не в смысле Делёза) порядке. Так Слава Курицын смешивает фрагменты и фрагментики академического литературоведения, горделиво ощущая себя — “Постмодернистом”. Поколение Гаспарова делало вещи необычные и оригинальные, но пыталось замаскировать их под Нормальную Науку. Тогда как современные “постмодернисты” пытаются совокупить осколки обычного, готового секционного знания, с большой помпой объявляя их чем-то революционным. Возмущение людей поколения Гаспарова мне, с этой точки зрения, весьма понятно и близко. Но необходимо отдавать себе отчёт: русский “постмодернизм” полностью наследует тем структурам симулятивной академической нормальности, которые бытуют в России с середины 19 века и с особым блеском были разработаны поколением Лотмана и Гаспарова. Просто теперь в моде симуляция этой нормальности иными способами. Беда (или счастье?) в том, что “постмодернизм” снимает с русского ёбаря-налётчика ощущение “нечистой совести”, ощущение своей неполноценности перед лицом Великой Западной Традиции. Раз постмодернизм объявил смерть Традиции, смерть Большого Нарратива — так лепи всё до кучи, поимей всё, что движется — и тем докажешь свою гиперинтеллектуальность, свою космополитическую “современность”. В этой перспективе суждение Фуко о методе Деррида как о самой утончённой из всех попыток утвердить торжество дискурса академической науки обретает особую актуальность. В русском исполнении, ещё более чем в американском, деконструкция легитимировала замену мысли — скоростью перемещения в топологиях готового знания, созданного академической наукой. Деконструировать в современном российском исполнении — это значит понакидать обрывков учёных фраз в свою речь и письмо, минуя при этом все процессы, связанные с деятельностью головного мозга. А точнее — понакидать эти обрывки поверх куч, из которых состоит итог деятельности непроизвольного мыслеиспускания. Деконструкция, причудливо смешанная с постмодернизмом, стала не букетом в руках русского интеллектуала, а венком на его могилу. Может, и пора его похоронить с тем, чтобы начать новую русскую науку на пустом месте? То мне, старому пердуну, неведомо. Саше виднее пути в Небесные Нью-Васюки, населённыe, по всей видимости, Болматами, Сорокиными и Куликами. Но если именно о такой деконструкции славистики мечтают Саша с Драганом — то, пожалуй, я предпочту и дальше читать Гаспарова и Лотмана и вести диалог со своей нечистой совестью несостоятельного академического учёного.