Читать «Паниковский и симулякр» онлайн - страница 2

Эдуард Вадимович Надточий

Разумеется, русистика — не просто мелкая специализация. Слава Толстому и Достоевскому. А также фильму “Доктор Живаго” и лично башмаку Никиты Сергеевича. “Он уважать себя заставил и лучше выдумать не мог”. Кстати, знаете, что китайцы, когда им объяснили, что это ирония над старшим родственником, заявили, что поэзия, в которой не уважают предков, им не нужна и переводить её они не будут? Это про уважение к отцам, о котором так проникновенно под конец дискуссии поведал нам А. Иванов.

На проценты с вышеперечисленного русистика может ещё долго безбедно существовать, иногда даже выступая синонимом славистики. Меня, между тем, всё время страшно томит один проклятый вопрос: почему на кафедрах славистских языков и литератур чаще изучают в качестве профильного предмета русский язык и литературу? Ну понятно, Толстой там, Достоевский. Крупский на худой конец. (“Я русский бы выучил только за то…”) Но ведь тут-то всё и кончилось. Чем, собственно, отличилась русская литература после 17 года? Не Пильняком же с Паустовским! Чем таким в области литературы родина Крупского после 17-го года превосходит родину Дзержинского, к примеру? Или столь любимую Якобсоном Чехословакию? Разумеется, есть в России Крупского несколько очень крупных фигур, непереводимых на иностранные языки — Платонов, Мандельштам, Хлебников. Но как раз их профессора славистики стараются обходить, ибо в подлиннике редкий студент долетит до середины первой страницы. А в переводе их чтение бессмысленно. А Паустовских, Пильняков, Соколовых и Шаламовых — на родине Дзержинского пруд пруди. Есть и получше. Бродский как-то заметил, что в 21 век Россия рискует войти без хотя бы одного крупного писателя. Рискнула. Теперь лавры крупнейшего неутомимо оспаривают приверженцы Маканина и Пелевина. Чума на оба ваши дома.

Но вернёмся к университетской славистике. В известной мне университетской системе русская литература — средство изучения русского языка. Среди трёх дисциплин своего факультета, которые обязан изучать студент, славистика редко бывает главной. А значит — и количество инвестируемых сил не может быть максимальным. Избирать же славистику в качестве главной специализации — задача рискованная до безумия, шанс найти работу по такой специальности — минимален по сравнению даже с изучением любого другого из современных языков, преподаваемых в университетах.

Желающие изучать Деррида или Бердяева не будут избирать для этого такой окольный путь, как освоение русского языка и, на его основе — русской литературы. Они запишутся непосредственно на философию (хотя в США ситуация, кажется, более запутанная, там под философией понимается аналитика, а всё остальное — где именуется риторикой, где вообще непонятно как). Если профессор начнёт пичкать своих студентов, читая курс по Толстому или Паустовскому, Деррида и Фуко, то студенты, скорее всего, разбегутся. Или, если нет другой возможности, просто не будут реагировать на заумную часть его лекций. Радикальное же разделение учебного процесса и исследовательской работы “для себя” возможно в весьма незначительной степени (это скорее свойственно русско-советской ситуации преподавателя, поставленного в не вполне нормальное положение. Норма, всё-таки, когда предмет исследования становится и предметом читаемых курсов). Для меня остаётся несколько загадочным, из каких реальных (т. е. не упакованных в коллективном советском бессознательном) предпосылок можно вывести тот статус Суперзнания о Другом, какой придаёт славистике А. Иванов. То, что собеседники данной дискуссии отождествили славистику с русистикой, — весьма показательный факт. Ибо само существование русистики вне гигантского мерцающего объекта Имперская Россия — СССР — вопрос проблематичный. А объект этот не локализуем геополитически, его основная черта — бесконечное виртуальное саморазрастание за пределы географического воображаемого, и отождествление этого объекта с совокупностью славян — ещё не самый опасный поворот дела. Именно этот объект, не поддающийся интенциональному конституированию в качестве референтной модели для академически-вменяемой речи, и породил все те толпы людей, которые с одной стороны стола вещают о великой русской литературе и истории, а с другой стороны того же стола — почтительно внимают этим экспертам, героически освоившим таблицу спряжений русских глаголов и успешно воплотившим свои знания в чтение подлинников Tolstogo i Dostoevskogo. То, что российскую федерацию вычли из СССР, — ничего не изменило, а даже и усугубило виртуальные свойства объекта, ибо и сегодня русский язык и литература составляют на этой территории лишь часть её коммуникационных кодов, и то, что программы ОРТ более или менее понимает 90 процентов населения, — мало что меняет в главном: Россия как местодействие этнически не верифицируемого конгломерата людей серьёзным образом расходится со своей моделью моноэтнического культурного империализма, созданной в центральных губерниях России и подхваченной русистикой — как университетской, так и самодумной, вроде русистики нынешнего местоблюстителя. У этого объекта нет и не может быть позиции “другого” — и знание о нём не может — в силу экстатических принципов его конституирования — создать из него образ “другого”. В качестве “другого” виртуально-экстатический объект “Россия” сразу рассыпается на тысячи локальных местодействий, переполненных конкретными народами и народцами, говорами и традициями.