Читать «Паниковский и симулякр» онлайн - страница 11

Эдуард Вадимович Надточий

Так или иначе, но разница между М. Гаспаровым и В. Курицыным (к сожалению для меня) — скорее количественная, чем качественная, или, лучше сказать, — это два разных состояния одной и той же субстанции. Кому что нравится: кому лёд в бокале, а кому — вода в стакане. В этом свете разделение между мыслью и знанием, которое проводит полемически Саша Иванов (помещая, если немного спрямить его высказывание, знание на стороне Гаспарова, а мысль — на стороне Фуко) — мне кажется весьма надуманным, обусловленным скрытым комплексом неполноценности. Есть скорее разные аппараты знания: один — кастово-академический, опирающийся на картезианские идеалы самодостоверного знания и вытекающего из этой самодостоверности критерия позитивности факта. И другой — прагматически — трансверсальный, синтетический, анти-академический в смысле отрицания кастовых перегородок между сегментами знания. Но знать нужно в этом втором случае никак не меньше, а существенно больше. Курциус и Ауэрбах, пионеры сравнительного литературоведения, создавшие основы его в США, были прежде всего учёными фундаментального энциклопедизма в области европейских литератур. Или более свежие примеры: революционизирование подходов к средневековой философии у Алена де Либера и к риторике у Марка Фумароли. Либера сумел разбить перегородки, разделяющие арабскую, европейскую и еврейскую средневековые философии. Подход весьма интересный, взрывающий академические аксиомы, создающий массу интересных последствий не только для истории средневековой мысли. Но перемена точки зрения у Либера была бы невозможна без наличия серьёзной школы за спиной и без фундамента весьма широкой учёности и начитанности. Точно так же и с исследованиями риторики 16-17 веков у Фумароли. Работа эрудита, прочитавшего такое количество текстов, какое, к примеру, Гаспарову и Лотману вместе взятым не снилось. Но эта кропотливая работа привела к таким последствиям для всего корпуса “филологических” наук, что последствия уничтожения самых своих аксиом литературоведы ещё толком и осознать-то не сумели. Работа философа, скачущего по верхушкам, вроде приводимых Сашей “Лекций по философии религии” Гегеля — весьма сомнительный образец “мысли”, они интересны нам скорее потому, что это лекции Гегеля. Уж во всяком случае не они у истоков современной “философии религии” и не ими знаменит Гегель. За книгами Фуко стоят годы кропотливой работы в библиотеках над гигантскими массивами материала. За столь высокомерно отвергнутой (на основании, видимо, его собственного опыта знакомства с сонником Артемидора) М. Гаспаровым “Историей сексуальности”, к примеру, 10 лет труда. Оценка Гаспарова говорит скорее о нём самом, чем о Фуко, и вряд ли Гаспаров осмелится изложить своё мнение письменно. Но всё-таки пример Фуко показывает, что быстрое движение сказывается на качествах работы, и мысль Фуко часто тонет в тех ошибках, которые он совершает, скажем, в поспешности обобщений “Слов и вещей”. Фуко как бы открывает интересный горизонт, но действительная работа по микродеструкции власти академического дискурса может произойти, только когда его интуиция будет поддержана работой знания, причём знания, превышающего средние академические стандарты. Во всех своих проектах Фуко опирался на такие революционные работы, и без них его мысль просто бы не состоялась в данной форме. В этом противопоставлении абстрактного знания абстрактной мысли я вижу комплекс неполноценности философа, утерявшего своё властное положение “царя царей”, владеющего магическими ключами “науки наук”. Положение утерял, а все навыки — особенно у советского философа, воспитанного целиком и полностью в архаичной парадигме “науки наук” — остались. Вот он и ходит со своей “мыслью”, не зная куда приткнуться и в какое знание её облечь. Особенно если эта “мысль” — из области “деконструкции”. Один мой знакомый физик рассказывал, как к ним на кафедру теоретической физики прибежал философ с воспалёнными глазами и стал умолять их самого продвинутого теоретика, чтобы тот научил его тензорному анализу. Мол, идеи у него уже есть, ему бы ещё тензорный анализ — и он единую теорию поля создаст… Эта антитеза знания и мысли — в большей мере внутренняя антитеза самой философии, особенно философии академической, пытающейся заново самоопределиться в мире, где больше никто не считает, что он ей что-то должен.