Читать «Колесом дорога» онлайн - страница 207
Виктор Козько
— На охоту.
— Пройди до Вескового,— посоветовал дед,— к Чертовой прорве. Там обязательно утка будет, а то и две. Все далеко ходят, а ты близенько, к Чертовой прорве,— тут Матвей промолчал, не сказал, что Чертовой прорвы давно нет. Сдавать начал дед после смерти Махахеихи и переезда в новую квартиру. Часто, особенно вечерами, пропадал из дома, и находил его Матвей все у той же Чертовой прорвы. От нее и знака уже не осталось, а глаза у деда ослабли. Но он ни разу не ошибся, точнехонько выходил к бывшей прорве, слышал, как уверял, ее голос.
— Булькает, чуешь, Матвей, булькает. То сын мой с невесткой голос подають. И Махахеиха там, мяне чакает. Тольки я железны, Матвей.
— Железный,— поддакивал он деду, осторожно брал за руку и вел домой.
Дед Демьян хотел было увязаться за ним и в тот вечер. Но Матвей не пустил его. А пошел он совсем в другую сторону. Пошагал старой князьборской дорогой, той самой, по которой въехал на «газике» в село пять лет назад вместе с Шахраем, вспоминал этот свой первый приезд, радость встречи, даже чем-то схожую с радостью канадских белорусов, увидевших землю, на которой так же, как и у них, прошло его детство. А чем еще кроме этого детства и памяти повязала его с собой родная земля и что это такое — родная земля, неужели память и тоска по детству, по невозвратному? Неужели только у детства есть родная земля, когда ты на ней, как у материнской груди, и тебе еще не надо ничего, кроме этого материнского молока, дыхания и света, и ты уверен в вечности матерей, в вечности неба над головой, пока еще все заботы о тебе возложены на это небо, на других. Но стоит их принять от других на свои плечи, как ты уже сам другой. Мир, жизнь, по крайней мере, его, Матвея, жизнь, вообще стала объяснима, объяснимо все, что бы он ни совершил, что бы ни сделал. Любой поступок свой можно прикрыть объяснением и не трепыхаться, не терзаться, даже разложить себя по полочкам и самому себе втолковать, что и откуда идет. Прошлое, наивное, смешное, хотя и трогательное. Но почему тогда так болит и сжимается сердце, когда он идет по этому прошлому, по бывшей Барздыкиной гати, по Махахеевым мосткам, Щуровым бродам, почему так тянет его разуться и пролететь, пробежать босиком всеми этими гатями и мостками, как бегал когда-то, не ощущая дороги, не чувствуя ног под собой, кожа на пятках в лохмотья снашивалась. Но потом какое это наслаждение и мука молодой кожей попробовать землю, будто вовсе не ногой ступить на нее, а сердцем, ступить и истаять, осязая это истаивание, ощущая незагрубевшей кожей самую малую песчинку, и медленно-медленно, заходясь от сладкого щекота в груди, утекать в эту песчинку.
Матвей уже поравнялся со старыми князьборскими наделами, вышел на ту самую делянку, где когда-то вместе с Шахраем встретился с Барздыкой, когда тот запахивал ее на своих воликах. И дальше идти ему не захотелось, хотя сейчас пройти можно было куда угодно — нигде ни кустов, ни болота, одно сплошное поле. И в это колхозное поле были вкраплены полоски земли князьборцев. Они еще до мелиорации расчистили эти полянки, выкорчевали и выжгли лес, потому, наверно, навсегда уже считали их своими. Полоски выбивались из общего массива, лежали они больше на буграх, с осушением бугры эти особенно выпятились, вода от них ушла, земля уже явно устала тут рожать, истощилась, на высоких местах серел в темени и белый песочек. Может, из-за этого песочка он, Матвей, и не стремился присоединять к основному массиву личные полоски: почва скудная, только мужик способен что-нибудь вырастить на них. Матвей решил, что дальше этих бугров он не пойдет, ляжет в солому. Кому надо, кто приедет за этой соломой или выкопанной наспех' и прикрытой ботвой картошкой, найдет его сам. Тогда и будет видно, что делать. Он снял ружье, положил его рядом, зарылся в солому, подумал, что неплохо было бы сейчас затеплить костерок, прогреть землю, нажечь соломы, накопать чужой картошки, зарыть ее в золу, лежать и ждать печеников. Умащиваясь, шурша соломой, он вспомнил, как пахнут эти печеники на свежем воздухе, на полевом ветру, какие сопкие они с пылу с жару, именно из костра, а не из кастрюли, румянобокие. Было очень тихо, и падали в прохладной тишине звезды, зелено срывались с неба и, разгораясь, по скользящей кривой неслись на землю, раскалялись до белизны, цеплялись уже за горизонт этой своей раскаленной белизной. И замирало сердце, казалось, вот-вот горящая земля обрушится на землю, испепелит все живое. Но всякий раз к горизонту подходила уже не сама звезда, а только красная точечка, оставшаяся от нее, она тут же затухала, и лишь одна светлая полоска дыма, растекающаяся по небу, свидетельствовала, что одной звездой во вселенной стало меньше. В Князьборе верили, что это померла не звезда, а человек, душа его отлетела. И Матвей дивился, сколько же людей ушло из жизни этой ночью. А все равно звезд на небе множество, где-то среди них затерялась и его звезда, и она так же скользнет с неба, в последнем отчаянном броске пытаясь уцепиться за землю и уже сгорев, точечным красным огарком царапнет чьи-то глаза. Звезды все продолжали падать, и это падение их заколыхивало, навевало сон. И Матвей уснул, прижима-ясь щекой к прохладному и надежному ложу ружья, видя и во сне сквозь закрытые глаза, как падают и горят в небе августовские звезды. Свет, но уже совсем не звездный, пробудил его, спросонья он не сразу и разобрался, кто это нашел и высветил его в ржаной соломе. По неровной полевой дороге шла машина, подмаргивала фарами на ухабах. Матвей нащупал ружье, выполз из соломы и вышел на дорогу. Машина медленно всплыла из-за поворота, фары ее били в темноту, в сторону от Матвея, но вот свет их уперся и в него, Матвей зажмурился, замахал рукой. Машина, казалось, приостановилась, он уже ощупью двинулся навстречу ей, как вновь неистово взревел мотор и грузовик начал быстро вырастать из темноты, надвигаться на него. Времени для раздумий не было. И все же в сознании успело вспыхнуть: он не уступит. И еще: неужели это все? А может, это и хорошо, что именно так. Опять сорвалась с неба звезда. «Моя»,— сказал он себе, увидев не свет ее, а тень от этого света, скользнувшую по его лицу. Грузовик приближался как-то скачками, мотор то взвывал, набирая обороты, то обрывисто терял их. И сквозь стекло кабины он уже видел лица, правда, распознать, кто же это, не смог, не успел, а может, не захотел. Скорее не захотел, ни к чему ему было это последнее знание. Но что его удивило и потрясло — там, в кабине, шла борьба, и кровь уже была на лбу у того, кто сидел не на шоферском месте, а рядом с водителем. По всему, эта кровь была пролита за него. Звезда не успела еще долететь до горизонта, уцепиться за него и сгореть, как Матвей отпрыгнул в сторону. Отпрыгнул в самую последнюю минуту, втянув уже в себя горячий масляный выдох двигателя. Упал, машина проскочила, едва не задев его спаренными задними колесами. Он поднял ружье, прицелился в эти колеса, привычно нащупал пальцами захолодевшие курки. И курки вязко поддались его пальцу, пошли. Он сердцем почувствовал: сейчас, сейчас. И Матвею уже показалось, что это «сейчас» свершилось, боек проклюнул капсюль. Но только показалось. Это сердце его застучало, забилось в пальце, как когда-то стучалось, билось о дуб. Дуб тогда заплакал так и не пролившимися Матвеевыми слезами. А теперь слеза упала. И заголосила, заплакала женщина. Голоска, мать, Алена? Он оторвал скрюченный, занемевший палец от курка, отбросил ружье, приник лицом к земле и почувствовал, как гудит она, как бьется напряженное сердце земли, как полнится этим неумолчным и щекотливым гудом его собственное тело.