Читать «Пятая печать. Том 2» онлайн - страница 51
Александр А. Войлошников
— Кар-р… кар-р… — говорит ворона не очень приветливо. И чем я ей не поглянулся?
— Иди ты… — вежливо говорю я без уточнения адреса. Но ворона все понимает — мудрая птица. Не спеша, с чувством собственного достоинства, расправляет широкие крылья с переучтенными перьями и, неторопливо взмахнув ими, перелетает на ближайшее дерево.
— Извините за беспокойство, сударыня, если б я так умел, как вы, то посидел бы на веточке, не беспокоя вас… — говорю я вороне, и сажусь, вольготно развалившись, на освободившейся скамейке. Подняв лицо к ласковому осеннему солнышку, зажмуриваюсь от яркого теплого света, и на лице моем расплывается широкая, безмятежная улыбка, как у Будды. Улыбка истинного счастья! Многое в душе моей перевернулось за время болезни. Мечты стали такими яркими и волнующими, что затмили действительность, а воспоминания о прошлом выцвели и поскучнели, как старые фотографии. Тот рыжий ширмач, который был когда-то мною, стал мне неприятен. Санька Рыжий был злым и грубым. И жил он нервно и тускло, почти не замечая волшебные краски окружающего мира. Не любовался бы он висящими в воздухе тенями и не долго разговаривал с вороной — подходящей целью для выстрела из рогатки. Спасибо судьбе — иногда добрые люди встречались, и тогда глаза на мир открывались…
Вспоминаю полустанок в Зауралье, который мог стать последним прибежищем рыжего майданщика, изъездившего страну вдоль и поперек. Очень, может быть, там бы его закопали, избавив от скитаний по белу свету. А от щедрот железной дороги хлоркой присыпали… Для миллионов советских людей посыпание хлоркой — нормальный погребальный ритуал, вроде панихиды. Жизнь человека в России не много стоит, потому что не дефицит и не предмет первой необходимости, как, например, хлорка. Так что за хлорку спасибочко: пустячок, а приятно — червяк кусать не будет! Меня при жизни столько всякой кусучей пакости кровососило… И ничего б не изменилось ни в мире, ни на полустанке… только в ясный и грустный вечер, на закате, одинокий, как и я, комар затянул бы свою пронзительно жалобную песню над могилой бесфамильного беспризорника… хлоркой присыпанного…
Но был это, таки, Санька Рыжий, насчет жизни тип настырный, как все чесы, которых жизнь советская выживанию учила, учила и учила… И все — бум! бум! бум! Мордой о всякое твердое! То выжил я! Выжил! И, жалобно затарахтев по кочкам, снова пошла-поехала, неизвестно куда и зачем, жисть моя жистянка! Придется теперь комарику по другому поводу исполнять печальную арию…
* * *
Как сняли меня с поезда в Свердловске, я не помню. А в больнице память пунктиром шла. Что-то вспоминается, но с причудами. Как разрозненные обломки кораблекрушения, из бездонной пучины беспамятства, всплывают в забывальнике не совсем реальные воспоминания о странных пробуждениях с ощущением беспамятного безразличия: кто я, где я, что со мной?.. Высокая кровать, на которой я лежал, занимала почти всю крохотную комнатушку без окна, вроде кладовки, с неестественно высоким потолком, под которым всегда горела лампочка. Три стены были покрыты однообразной белизной кафеля, а вместо четвертой — белая занавеска из простыни. Сплошная белизна со всех сторон способствовала забвению того, что со мной было. Не спроста на востоке белый цвет — цвет лотоса и забвения жизни. Оставшееся свободное место от всепоглощающей белизны заполнял какой-то аппарат вроде уэллсовской машины времени. И в бреду видел я, как эта машина лихо разделывает меня на атомы, чтобы отправить в пустоту безвременья. А я не хотел туда, где пустота и нет времени! А потому как-то и чем-то изо всех сил сопротивлялся делению на атомы. Но как только потный от усилий, выкарабкивался я из машины времени, так сразу же расплывался по вселенной на отлогих волнах кошмарной бесконечности, в которой исчезало все: не только мое сознание, но и ужас пустоты и безвременья…