Читать «В поисках Парижа, или Вечное возвращение» онлайн - страница 24

Михаил Герман

Вероятно, он не был высоким романистом, хотя количество опубликованных, переведенных чуть ли не на все языки книг поразительно велико, а «Хулио Хуренито» был событием в литературе двадцатых годов. Писатель, он умел (не так уж часто это случается!) восхищаться литературой, великолепно писал о Стендале, Чехове, Вийоне. Его стихи, которые полагал он главным своим делом, к сожалению, так и не оценены, они так и остались внутри литературы, он более всего известен как публицист. В этом ли дело и в этом ли справедливость! Главное – его присутствие в культуре было единственным и огромным. Существовал интеллектуал, русский европеец, способный в силу стечения своего особого дара и особой судьбы говорить свою правду, без которой не было бы многого в нашем сознании. Это был большой человек, его слышали те, кто хотел видеть связь времен и пространств, а не те, другие, что любят считать чужие компромиссы, застенчиво забывая свои.

Он написал «Оттепель»; с точки зрения строгой литературы это, несомненно, слабая проза, но порой эпоха говорит со страниц не самых блистательных. Искусственная история с условными героями – но в повести было дыхание времени, его декларация, новые коды. Недаром именно от Эренбурга пошло понятие «оттепель», обозначившее, и на редкость удачно, целую эпоху (хотя впервые его употребил Заболоцкий, опубликовавший в 10-м номере «Нового мира» за 1953 год стихи, написанные еще в 1948-м).

Я, случалось, вырезал и хранил статьи Эренбурга о западной культуре, о «священных камнях Европы» – его любимое выражение. Нынче они кажутся слишком пафосными, но в те темные годы пафос и преклонение перед культурой, которую принято было лишь поносить, стоили дорого и значили много.

Можно повторить: писателя судят по им написанному – оно неоспоримо, а не по поступкам, о которых можно лишь предполагать. Нам ли давать оценки тому, что мы знаем так мало!

Во всяком случае, судья – не я, любивший и любящий его читатель, благодарный за уроки литературного и гражданского европеизма. И как понимаю я теперь эти его строчки: «Зачем только черт меня дернул / Влюбиться в чужую страну?»

В 1957 году я окончил институт и стал работать в Павловске – прекрасном дворце-музее, разрушенном во время войны, который уже начали реставрировать. По мере сил с немногими иностранцами, приезжавшими в Павловск, я старался щебетать по-французски или по-английски, но все это был дилетантизм, претензии, и больше ничего. Просто тогда люди моего поколения языков не знали вовсе и кое-какое умение говорить уже было редкостью.

Судьба меж тем делала мне драгоценные сюрпризы.

Она подарила мне знакомство и почти дружбу с совершенно особенным человеком – Александром Семеновичем Розановым, человеком абсолютно европейской, более всего французской культуры. Его стиль, его французский язык так и остались для меня чем-то решительно недосягаемым: это был тот французский язык, «на котором не только говорили, но и думали наши деды» (Л. Толстой. Война и мир). Французы дивились его речи. Она звучала достоверными оборотами и интонациями XVIII века, но удивительным было не знание языка, а естественность и органичность этого знания. Порой он, как герои Толстого, запинался в поисках русского слова и говорил что-нибудь по-французски. И звучало это абсолютно естественно.